Эжен Фромантен. Разговор с Ванделем

 - Объясните мне, наконец, — сказал он мне сегодня, — как Вы хотите изобразить эту страну: то Вы говорите, что она интересна, то, то она прекрасна; Вы говорите, что нужно быть наивным, и тут не нужно иметь определенную точку зрения; то Вы стремитесь к независимости, то взываете к традициям...

— Дорогой друг, — ответил я ему, — это одна из слабостей на-ей эпохи, что мы хотим сделать то, что не пытались сделать, не от робости, а от мудрости, самые сильные мастера, а мы смело боремся за осуществление химер. Было время, когда все было менее сложно, а люди выше, может 6$пъ, потому, что они были проще. Во всяком случае, цель была ясна и способы ее достичь определенны... Раньше не думали, что есть на свете что-то другое, чем то, что было у всех перед глазами — прекрасные человеческие формы, равнозначащие прекрасным идеям, или прекрасные пейзажи, то есть деревья, вода, земля и небо; воздух, земля и вода — три рлемента из четырех — это было уже много, и этим довольствовались. Каждый предмет имел свой собственный цвет, и каждую форму изображали как она есть, не изменяя, а, наоборот, стараясь выявить ее как можно полнее, согласно скромному и в то же время гордому принципу, который различал два начала в создании искусства и первоисточник прекрасного видел в природе, а нам оставлял право понимать и передавать ее красоту... Раньше человек был все. Человеческая фигура — это была целая поэма. Когда человек изоб-j ражался на фоне природы, последняя была чем-то вроде ореола вокруг него, заменившего черные фоны портретов и золотые нимбы итальянских примитивов. Живопись и скульптура шли рука об руку, и старшая сестра как бы поддерживала младшую. От общего происхождения живопись унаследовала понимание единичного и четкую объемность скульптуры, и так велико было родство этих двух искусств-близнецов в самую блестящую эпоху итальянского Ренессанса, что человек, соединивший и почти сливший их в своих произведениях, остался самым великим художником на свете, менее совершенным, чем греки, но более всеобъемлющим. Страшный суд, по-моему, не что иное, как огромный барельеф в движении и цвете. Когда искусства разделились, живопись стала менее значительной Она видоизменилась, когда в нее вторгся сюжет, и совсем палг в тот злосчастный день, когда сюжет стал в ней самым главным! Другими словами, жанровая живопись разрушила великую живопио и извратила даже пейзаж... Что такое сюжет, как не анекдот, введенный в искусство, факт вместо пластической идеи, рассказ, когда есть о чем рассказать, сценка, точность костюма, правдоподобие освещения, одним словом, правда или историческая, или живопис ная? Все вытекает одно из другого, все связано. Логика в сюжет приводит к изображению местного колорита, то есть к тупику, по тому что, дойдя до этого, искусство останавливается; оно кончено История религии, Старый и Новый завет, благодаря возвышенности идеи, соприкосновению с самыми глубинами веры, благодар легендарности преданий, таинственности происшествий возвышаютс над анекдотом и относятся, скорее, к эпопее; но при каком условии. При условии, что они являются символом веры набожно души, как у монаха из Фиезоле, или отлиты в величественную форму, как у Леонардо, Рафаэля, Андреа дель Сарто, этих язычников. Сюжет для них всегда был только предлогом, чтобы изобразить со всеми атрибутами апофеоз человека. Когда же мизансцена становится более подробной, то сюжет преображается, как у венецианских живописцев-рисовальщиков, которых не интересует правдоподобие цвета, которые пренебрегают историей и хронологией и пользуются сюжетом только как предлогом для эпической фантазии, на фоне которой он просто не замечается; или же стремление быть правдивым берет верх, и сразу искусство становится менее высоким. По тому, как венецианцы трактовали сюжет, ясно, как мало значения они ему придавали. Когда Тициан пишет Погребение Христа, что он в нем видит? Контраст, пластическую идею: синевато-белое мертвое тело, несомое сильными полнокровными мужчинами и оплакиваемое рыжеволосыми величественными ломбардками, одетыми в траур, отчего они кажутся еще красивее: вот как понимали сюжет. Вы видите, что стремление к правде и желание передать сюжет по-новому было не очень сильно. Красота была первым и последним словом, альфой и омегой катехизиса, который теперь нам чужд. Исчерпав темы древней истории, а потом и истории своей страны, художники от усталости или по какой-либо другой причине, лет двадцать тому назад внезапно собрались в путь. Вдруг возникает потребность в приключениях и любовь к путешествиям. Заметьте, что странствовать начинают с того момента, когда начинают интересоваться разнообразием природы. Дальность расстояния тут ни при чем. Можно никогда не ездить дальше Сен-Дени и тем не менее привезти с берегов Сены работы, которые я назвал бы дорожными заметками. Наоборот, можно объездить весь мир и со-дать произведения общего характера, которые невозможно локализировать, не носящие печати отдаленных краев, и которые будут росто картинами; одним словом, имеется два сорта людей, их не ледует путать, есть путешественники, которые пишут картины, и есть художники, которые путешествуют.

 

[...] Мы находились на рыночной площади, на ней играли дети, состязаясь в ловкости и проворстве... Играющие были мальчики т восьми до двенадцати лет, с милыми лицами и свободными быстрыми движениями и, как большинство маленьких арабов, с тонами чертами, большими прекрасными глазами и нежным, как женщин, цветом лица. Их руки были обнажены, тонкая шея вызывалась из очень открытой фуфайки, широкие штаны были заданы выше колена, чтобы не стеснять движений, маленькая красная chachia, похожая на шапочку детей — певчих церковного хора, (ва покрывала макушку красивой бритой головы. Каждый раз, как мяч был поднят и кинут дальше, все вместе бросались вдогонку тесной стайкой, как газели; они бежали, размахивая руками, теряя на бегу шапочку, теряя пояс, не обращая на это внимания, летя прямо к цели, почти не касаясь земли, видны были только пятки легконогих бегунов в вихре пыли, и это воздушное облако как бы ускоряло их бег и несло их вместе с собой. Было два часа. Рынок только что кончился, и на площади больше никого не было. Квадрат низких домов с плоскими крышами, один или два кипариса, которые высились над террасами, позади гора с кружевными зубцами, заходившими на полнеба, пустое небо, большое ровное пространство земли — таков был пейзаж. Дома были почти белого матового цвета, только кое-где загрязненные трещинами, кипарисы — черные; гора просто-напросто зеленая, небо ярко-синее, земля цвета пыли, то есть почти лиловая. Среди этого яркого света было только одно место, покрытое тенью с той стороны, где уже заходило солнце, и эта тень, залитая отблесками неба, казалась голубой. «Вы видите, сказал я своему собеседнику, этУ площадь и этих детей? Обычная жанровая сценка, ее обрамление очень удачно: простс И вместе с тем полно местного колорита. Возьмем, как пример, эт} картину, она как бы нарочно создана для нас, ее легко изобразит! или описать; этот пример так же хорош, как и любой другой. Beci Восток вмещается в эти узкие рамки. Если Вы позволите мне пе дантично все разобрать, то давайте сначала выясним, что же мь видим перед собой? Играющих на солнце детей или освещённую солнцем площадь, где играют дети? Вопрос не праздный, он сразу выявляет совершенно различные точки зрения. В первом случае — это жанровая картина, в которой пейзаж является лишь дополнением; во втором — это пейзаж, где человеческие фигуры играют совершенно подчиненную, второстепенную роль. Этот вопрос возбуждает сразу множество различных мнений, и каждый ответит на него по-своему, согласно своему характеру, своему пониманию веще! своему привычному восприятию и наклонностям своего талант: Так, пейзажист увидит здесь пейзаж; художник-жанрист — сюжет один из художников обратит внимание на цвет, другой на костюмы, третий заинтересуется эффектами света, четвертый заметит жесть кто-нибудь еще проследит за выражением лиц. Судя по том] рассматривать ли детей издали или вблизи, они будут иметь бол: шее или меньшее значение; предположим, что они так близко ( художника, что каждый из них приобретает самостоятельны интерес, тогда в этой простой картине произойдут неожиданные изменения. Пейзаж исчезнет; останется только земля, залитая солнцем, и что-то от восточного колорита. Ясной и четкой останется — значительная по своему человеческому содержанию группа подвижных, веселых детей, и будут видны их характерные жесты и выражение лиц. Постепенно отбрасывая все лишнее, мы сперва сводим почти на нет окружающее, потом совсем упраздняем его; сперва увеличиваем размеры фигур, потом выделяем в них главное. Даже одежда становится второстепенной в этом сюжете, все внимание которого сосредоточено на движениях и лицах; сразу мы приглушаем двойную помеху: солнце и слишком яркое освещение, на которые никогда не обращают внимания, когда изображают людей. Где же окружение этой сцены, эта белая площадь, зеленые кипарисы, белое солнце полуденного часа? Где восточный колорит, необходимый, если мы хотим уточнить место действия, ненужный, если мы хотим обобщить? Так вследствие более строгого, целеустремленного восприятия приходишь к отвлечению, отдалению от натуры и начинаешь применять приемы работы в мастерской; отказываешься от истины относительной ради истины более общей, менее конкретной, но тем более верной, чем она дальше от местного характера.

 

Эта маленькая площадь в Блиде, ярко освещенная сиянием прекрасного летнего дня, эти красные куртки и белые штаны, эти красивые дети, немного необычные и этим для нас интересные, жара, шум, разнообразие все время меняющейся сцены, все это дает совокупность различных впечатлений и очаровывает нас своеобразием восточной картины. Но я знаю других художников, которые выбрали бы здесь самое существенное, считая самым интересным в этих детях не то, что они маленькие жители города Блиды, а то, что они дети, и, без сомнения, эти художники были бы правы. Это умение избрать точку зрения, определить место действия, выделить его из окружающей среды, пожертвовать фоном и, не изображая, заставить его себе представить; объяснить то, что надо объяснить, и дать намеком подробности; искусство показать вещи, умалчивая о них, и заставить зрителя вообразить даже то, что он не видит; великое мастерство пользоваться природой, не копируя ее, иногда подражать ей рабски, иногда пренебрегать ею до полного забвения; эта трудность соблюсти меру в правдоподобии, необходимость быть правдивым, но не быть точным, писать, а не описывать, давать не иллюзию жизни, а впечатление от нее: все это может быть выражено словом, которое часто вызывает сомнения, вероятно, потому, что ему никогда не было дано правильного определения, это слово — интерпретация.

 

Вопрос сводится к тому, поддается ли Восток интерпретации и в какой степени, и не значит ли истолковывать его — уничтожать его.

 

Восток очень разнообразен. Его недостаток — это то, что он нам незнаком, является чем-то совсем новым и сперва возбуждает чувство, чуждое искусству, самое опасное для него и недопустимое, с моей точки зрения — чувство любопытства.

 

Восток — исключение, а история учит нас, что исключения не могут создать вечного и прекрасного. Он не подчиняется общим законам, единственным, которым надо следовать. Он обращается к зрению, отчасти к уму и, по-моему, неспособен трогать чувства. Я говорю здесь о тех, а их большинство, кто не жил на Востоке и кого не связывают с ним непринужденная интимность привычек и волнение воспоминаний. Даже когда он очень красив, в нем есть что-то переходящее всякие границы, что-то чрезмерное, неистовое, а красота такого рода не имеет аналогий в литературе или искусстве древности и на первый взгляд непонятна. Восток поражает всем: новизной пейзажа, странной одеждой, своеобразием типажа, резкостью света, особым ритмом линий, необычной гаммой красок. Изменять что-либо в его таком определенном облике значит делать его менее значительным; сглаживать в нем то, что слишком резко, значит делать его пресным; обобщать его изображение — это его искажать. Надо принимать его полностью таким, как он есть; и я сомневаюсь, можно ли быть верным правде и не показать сперва его необычные стороны и не дойти, если быть логичным, в своей искренности до натуралистических крайностей. В каждой области может произойти подобная ошибка. Художник, мужественно решившийся во что бы то ни стало быть правдивым, привезет из своих путешествий что-то совсем невиданное, что трудно классифицировать, так как в художественном словаре нет термина для определения произведений такого необычного характера; я назвал бы картины такого рода документами. Я подразумеваю под документом описание примет какой-либо страны, примет, которые ее отличают, делают непохожей на другие страны, заставляют вновь вспомнить о ней тех, кто ее знает, помогают узнать тем, кому она незнакома; я хочу сказать — точное описание типажа ее обитателей... иноземные странные костюмы, позы, манеру держаться, обычаи, походку, которая отличается от нашей. И, поскольку нет предела исследованиям путешественника, если он придерживается точности, мы, без сомнения, узнаем и увидим в этих подробных картинах, сделанных с тщательностью портрета, какова одежда этого заморского народа, что он носит на голове, во что он обут. Мы узнаем, какое у него оружие, и художник изобразит его так детально, как только сможет его кисть. Ему нужно будет знать все части сбруи для верховой езды и не только знать, но и понимать их назначение, так как, помимо изображения новых вещей, художник-путешественник обязан еще давать объяснения. И так как привлекательность новизны отвечает] свойственному всем злосчастному инстинкту любопытства, многие впадут в ошибку и будут требовать от живописи то, что может дать только рассказ о путешествии; они захотят, чтобы картины были составлены, как инвентарь, и, в конце концов, спутают любовь к прекрасному с интересом к этнографии.

 

В пейзаже произойдут такие же изменения, только, может быть, не такие явные, но тем не менее ощутимые.

 

Интерес к далеким странам огромен. Необыкновенно приятно сказать про страну, которую мало кто знает: я там был... Нужно быть очень скромным — а это довольно редкое качество, — чтобы не выставлять свое звание путешественника и не ставить название местности рядом со своей подписью. Нужно быть еще более скромным — и эта скромность становится художественным принципом, — чтобы из стольких драгоценных сведений сделать краткий вывод, чтобы пожертвовать своими воспоминаниями ради смутных поисков какой-то неверной и отвлеченной цели. Одним словом, нужно настоящее самоотречение, чтобы спрятать свои этюДы и показать только результат их.

 

Но трудность не только в этом; она во многом другом, она повсюду. Трудно, повторяю, заинтересовать нашу европейскую публику местами, которых она не знает; чтобы они стали ей понятными, надо их показать, отделив прекрасное от странного, передать впечатление, а не мизансцену, в которой всегда есть что-то навязчивое, и заставить принять самую рискованную новизну, изобразив ее знакомыми приемами, то есть добиться того, что картина этой необычной страны подчинится законам вкуса, станет понятной, наглядной и правдоподобной, и тогда исключение, не переставая им быть, войдет в правило, не нарушая его.

 

Я уже говорил, что Восток необыкновенен... он не укладывается в обычные рамки, не подходит под общие правила; в нем все смещено, все наоборот; он ниспровергает вековую привычную гармонию пейзажа. Я говорю здесь не о вымышленном Востоке (до последних работ, сделанных прямо на месте), я говорю об этой пыльной белой стране, слишком яркой, когда она окрашена, безжизненной, когда ее не оживляет цвет, однообразной, но скрывающей под этой кажущейся однотипностью неисчислимые градации оттенков и валеров, суровой по формам, простирающейся больше в ширину, чем в высоту, очень четкой, без туманов, без видимой атмосферы, почти 5ез воздуха и расстояния. Таков Восток, который знаем Вы и я, который нас окружает, который мы видим. Э™ страна величественных далей, света и неподвижности, земли, пылающей под голубым тебом, более светлой, чем небо, так что кажется — обратите на это шимание, — что картина перевернута; без композиционного центра, ютому что свет проникает повсюду, без переменчивых теней, так как небо безоблачно. И никогда, насколько я знаю, никто до нашего времени не пытался вступить в единоборство с тем, что труднее всего преодолеть, — со светом солнца, и не мыслил,- что живопись может стремиться передать своими слабыми средствами этот избыток солнечного света, еще умноженного отражением. Я упоминаю здесь о практических трудностях живописного ремесла; есть тысячи других трудностей, более глубоких, более серьезных, более достойных рассмотрения.

 

В течение последних двадцати лет три человека 4 создали то, что современная критика называет живописью Востока. Вы знаете по крайней мере одного из них; его имя слишком известно во Франции, чтобы до Вашей пустыни не дошел хотя бы отдаленный отголосок... Один из них увидел на Востоке пейзаж, другой писал пейзаж и жанр, третий создал жанровые картины и великие произведения живописи. Каждый и знал Восток, и знал его хорошо, и если они видели его не с одинаковым проникновением, то по крайней мере любили одинаково горячо, искренне и с постоянством, и совокупность их работ была откровением.

 

Пейзажист начал с того, что посетил самые знаменитые места земли и описал их, точно обозначая города, деревню или мечеть; трактуя их почти как портрет, было естественным упомянуть название. Его работы — это прекрасные иллюстрации путешествия, к которым он мог бы сам написать и текст, так как он описывал и рисовал с одинаковой точностью, живостью и выражением. Но от всей этой большой работы, которую сегодня уже плохо помнят, останутся самыми памятными, самыми яркими маленькие картины без названия, без точного обозначения местности, например сумерки па берегу Нила или пилигримы, странствующие в полуденный час в безводной пустыне. Две нотки: впечатление печального вечера и ужас жаркой пустыни — вот что он оставил, я не скажу — самого совершенного, так как ясный ум и искусная рука видны во всех его работах, но самого достойного славы и самого ценного для со временного искусства.

 

Художник-жанрист поступил более решительно. Восток его заинтересовал эффектами освещения, резкими контрастами тени и света. Не имея возможности изобразить само солнце, которое обжигает руки, тянущиеся к нему, он нашел остроумный выход; так как малое количество теней все равно не передает впечатления обилия света, он решил, что, наоборот, много тени даст хоть немного солнца, и это ему удалось.

 

Третий вступил на еще одну ступень нескончаемой лестницц искусства, и на Востоке он увидел сцены человеческой жизни. За^ метьте, я не говорю, что он увидел человека. Он увидел одежду че ловека, его внешность, его осанку, смутно — черты лица, но великолепно — костюм и цвет. В свою очередь, он абстрагировал один элемент — цвет. Он до того расширил его роль, придал ему такое величие, извлек из него столько различных значений, таких высоких, таких поражающих, иногда таких патетических, что он заставляет как бы забывать о форме и дает повод предположить, что он ею пренебрегал или не знал: две ошибки, в которых он неповинен. Считая, что свет в сильных тенях или на сильном свету теряет свою насыщенность и интенсивность, он создал в картинах, где действие происходит на открытом воздухе, особый свет Ели-зиума5, мягкий, умеренный, ровный, который я назвал бы светотенью открытых равнин. Он взял от Востока темную синеву небес, тусклые тени, мягкие полутона... но чаще всего он применяет холодный полусвет, настоящий свет Веронезе; он без стеснения заменяет зелеными равнинами сожженные горизонты: он пользуется пейзажем, как точкой опоры, как глубоким затаенным аккомпанементом, который оттеняет, поддерживает и умножает великолепную звучность его колорита.

 

Его шедевр, по крайней мере в жанровой живописи, — это картина интерьера, светлая, чистая, прозрачная и такая непосредственная, что кажется написанной в один прием, одним дыханием. И эта картина своим совершенством показывает, как этот человек понял Восток; показывает его интерес к костюму, его стремление передать внешний вид и то, как мало значения он придавал солнцу и свету. Говорят, что работы его прекрасны, но вымышленны, хотят, чтобы в них было больше правдоподобия, больше наивности, может быть, «отели бы видеть больше Востока. Не слушайте эти разговоры. Поверьте, лучшее, что у него есть, — это его обобщенность.

 

Пейзажист каким-то странным предопределением судьбы был >ожден, чтобы стать художником Востока, говорят, он сам был погож на араба 6. Жанристу нравились турецкие страны, он любил их гменно за своеобразие. Художник исторических картин — это венецианец, он ищет современные сюжеты, подобные по колориту его чителям, о которых он хранит страстное воспоминание. Он самый радиционный и наименее восточный из всех трех; й это еще только дна из причин, по которой я считаю его столь великим.

 

Однажды весной я гулял по берегу Сены с моим учителем — наменитым пейзажистом1. Он рассказывал мне о переменах, кото-ые внесли в его манеру видеть и чувствовать опыт, изучение му-еев, особенно его поездки в Италию. Он говорил, что теперь он идит только общее вам, где раньше его восхищали детали, и что ели прежде он искал частности, теперь он ищет типичные формы идею. По берегу реки прошел пастух с большим стадом овец, движения которых пластично выделялись на фоне воды, светлой от отблеска серого апрельского неба. У пастуха за спиной висела котомка, на нем была черная шляпа, кожаные гетры; две красивые собаки медленно брели за ним, так как стадо шло спокойно. «Знаете, — сказал мой учитель, — это прекрасный сюжет для картины — пастух на берегу реки». Сена переменила название, так же как изменилось значение сюжета: Сена стала Рекой.

 

Кто из нас мог бы сделать из Востока что-то достаточно индивидуальное и в то же время достаточно общее, равноценное этой простой идее реки?

Категория: Искусство | Добавил: fantast (02.01.2019)
Просмотров: 13 | Рейтинг: 0.0/0