История в системе общественных наук

Чем вызван этот интерес и в чем отличие современной постановки философско-исторических проблем от той, которая преобладала на Западе 20—30 лет тому назад? Для ответа на эти вопросы обратимся к истории науки.

 

Термин «философия истории» многозначен, и соотношение онтологической (теория исторического процесса), гносеологической (теория исторического познания) и логико-методологической (анализ методов исторического исследования и форм исторического объяснения) проблематики было неодинаковым на разных этапах развития общества (и обществоведения).

 

Философия истории XVIII и первой трети XIX веков была по преимуществу теорией исторического развития. Поскольку философы стремились сформулировать цель, движущие силы и смысл исторического процесса как целого, их теории неизбежно принимали спекулятивный характер.

 

Как писал Энгельс, задача преодоления спекулятивной философии истории «в конечном счете сводилась к открытию тех общих законов движения, которые в качестве господствующих прокладывают себе путь в истории человеческого общества»3. Эта задача была выполнена Марксом.

 

В свете материалистического понимания истории философия не претендует на то, чтобы дать априорную схему всемирно-исторического развития. Изучение прошлого, как и настоящего, не может обойтись без определенных теоретических предпосылок. Однако «эти абстракции отнюдь не дают рецепта или схемы, под которые можно подогнать исторические эпохи. Наоборот, трудности только тогда и начинаются, когда приступают к рассмотрению н упорядочению материала, относится ли он к минувшей эпохе или к современности, когда принимаются за его действительное изображение» 4.

 

Исторический материализм открывает широчайшие перспективы как для развития социальной теории, так и для разработки гносеологии и логики исторического по-знапия. Но буржуазные ученые в силу своей идеологической ограниченности отнеслись к новой теории враждебно. Вульгарно-экономическое истолкование марксизма его критиками было принято большинством академических ученых на веру, и это серьезно задержало развитие научного обществоведения.

 

В немарксистской философии второй половины XIX века сложились две различные линии в отношении истории. Первая была представлена позитивизмом, вторая — неоидеалистическими философскими течениями (неокантианство, неогегельянство, философия жизни и др.).

 

Позитивизм Конта — Спенсера — Милля, развиваясь в полемике с традициями романтической историографии, подчеркивал единство научного знания и необходимость превращения истории в такую же строгую науку, как и естествознание. Критикуя примитивную описательность и сведение исторического процесса к случайной деятельности «великих людей», доказывая возможность н необходимость широких обобщений относительно общественной жизни, позитивизм оказал определенное положительное влияние на историческую пауку XIX века, способствуя переходу от описательно-повествовательной истории отдельных событий к изучению сложной эволюции социально-экономических процессов, отношений и структур.

 

Тем не менее, не говоря уже о несостоятельности их философских предпосылок, позитивисты крайне упрощен-но понимали природу и задачи социально-исторического познания. Онтологическую проблематику, то есть объяснение исторического процесса, они целиком и полпостью отдавали социологии.

 

Историки социологии до сих пор обсуждают, была ли эволюционистская социология XIX века действительно исторической. Но ответ на этот вопрос зависит от того, что понимать под «историзмом». С одной стороны, историзм ассоциируется с идеей закономерного развития, которая была, безусловно, присуща позитивистской социологии. Полемика Спенсера и других социологов-эволюци-онистов с «традиционными» историками велась именно под знаменем детерминизма и борьбы против культа «случая» и «великих людей». Но, с другой стороны, историзм, в его марксистском понимании, не ограничивается указанием на закономерность процесса развития в целом, он ориентирует на конкретное изучение особенностей каждого отдельного явления, его собственных фаз и состояний. «Весь дух марксизма, вся его система требует, чтобы каждое положение рассматривать лишь (а) исторически; (Р) лишь в связи с другими; лишь в связи с конкретным опытом истории» 5, — писал В. И. Ленин.

 

Такая конкретность была глубоко чужда позитивистской социологии. Контовская социальная динамика мыслилась как «абстрактная история», «история без человеческих имен и даже без имен народов»6. «Законы» и «стадии развития» общества выводились не из эмпирической истории, а из некоторых общефилософских принципов. Да и сам принцип развития толковался социологами-позитивистами плоско, вульгарно, упрощенно. Рассматривая буржуазную цивилизацию как высший этап социальной эволюции и не замечая ее внутренних антагонизмов, они представляли всю предшествующую историю лишь как «подготовку» нынешнего положения вещей. Идея развития превращалась при этом в зауряднейший ортогенез, несовместимый ни с исторической коикретпостью, ни с эмпирической проверкой суждений. Именно эти концепции имел в виду Маркс, говоря, что «так называемое историческое развитие покоится вообще на том, что новейшая форма рассматривает предыдущие как ступени к самой себе и всегда понимает их односторонне, ибо лишь весьма редко и только при совершенпо определенных условиях она бывает способна к самокритике»7.

 

Отсюда — пренебрежение «описательной» историей и нескончаемая полемика между социологами и историками. Причем в этих спорах нельзя по справедливости принять сторону тех или других. У социологов идея закономерности и повторяемости явлений оборачивается полным пренебрежением к особенному и единичному, а у историков мысль об уникальности исторических событий доводится до отрицания возможности каких бы то ни было теоретических обобщений.

 

Позитивисты не видели гносеологической и логической специфики исторического познания, рассматривая историю либо как склад «сырого материала», который должна обобщить социология, либо как «недоразвитую» науку, особенности которой обт>яспяются именно ее недоразвитостью.

 

Противоположная позиция была представлена неоидеал истической «критической философией истории». Продолжая традиции романтической историографии, неоидеализм подчеркивал значение индивидуального в историческом процессе, а в теории исторического позпания, которой он занимался особенно много, — его специфичность, несводимость к познанию естественнонаучному. Хотя эта специфика по-разному определялась различными школами и авторами (Дильтей, Кроче, Виндельбанд и Риккерт, позже Коллингвуд), ей всегда придавалось решающее значение, причем она использовалась как средство борьбы против идеи детерминизма и применения научных методов в обществоведении в целом. Методологическая специфика исторического исследования выводилась при этом не столько из конкретного анализа методов, действительно применяемых историками, сколько из общефилософских постулатов. Даже у Риккерта, которого интересовала прежде всего методологическая сторона дела, методология и логика занимают фактически подчиненное место по отношению к философии ценностей.

 

Методологические дискуссии конца XIX — начала XX в. привели к резкому противопоставлению «индивидуализирующей» истории теоретическим разделам обществоведения. Поскольку они развертывались на фоне интенсивной дифференциации и специализации общественных наук, каждая из которых была весьма озабочена своей предметной и методологической автономией, значение проблемы междисциплинарных «границ» вообще было сильно гипертрофировано.

 

Разочарование в глобальных эволюционистских схемах плюс внутренние трудности развития исторической мысли выдвинули на первый план гносеологические проблемы истории: вопрос о природе исторического познания, критериях его истинности, понятии научной «объективности» и т. д. Споры «объективистов» с «субъективистами» занимают центральное место в философско-исторических дискуссиях 20—-50-х годов. Значение этих дискуссий противоречиво. С одной стороны, они расшатывали укоренившуюся в сознании традиционных историков иллюзию о «беспредпосылочности» исторического познания, показывали его неустранимую партийность, стимулировали философские интересы и понимание того, что, хочет историк того или нет, его мышление является концептуальным. С другой стороны, вульгарный субъективизм, свойственный, например, американскому «презентизму», порождал скепсис в отношении исторического познания, вольно или невольно обосновывая модернизацию истории. Дискуссии по этим вопросам (равно как и их философское исследование) продолжаются и сегодня. Но они уже не занимают прежнего центрального места; их отодвинули два новых, причем взаимосвязанных, круга проблем:

 

1)            логико-методологическая специфика истории, исследуемая средствами современного логического анализа, и

 

2)            новые проблемы и методы исторического исследования и место истории в системе общественных наук.

Эта переориентация философско-теоретического мышления начиная особенно с 60-х годов имеет серьезные социальные и идейные предпосылки.

 

Потребность в истории и историческом мышлении активизировалась прежде всего под влиянием социальноисторических сдвигов. Мир, в котором мы живем, быстро меняется. Грандиозные социальные проблемы, перед которыми стоит человеческое общество, будь то предотвращение войны, демографический взрыв, научно-техническая революция или экологический кризис, пе могут быть не только решены, но и осмыслены вне широкого исторического подхода. Развитие мирового социализма и появление «третьего мира» напоминают буржуазному обществу о его собственной исторической ограниченности. Все это не могло не подорвать авторитет теорий и концепций, подчеркивавших момент стабильности и постоянства социальных систем.

 

Тенденция к «исторнзации» общественных наук и ее трудности яснее всего выступают в социологии. Позитивистская социология начала с того, что присвоила себе главную функцию традиционной «философии истории» — объяснение исторической эволюции. Однако кризис эволюционизма уже в начале XX века заставил социологов искать другую точку опоры.

 

Социологическая теория пошла по пути формализации и построения абстрактных моделей общества, не связанных с определенной исторической реальностью.

 

Трудность сочетания формально-аналитической типологии с исторической обнаруживается уже у Ф. Тенниса. Теннис подразделил все общественные отношения на отношения типа общины (Gemeinschaft), для которых характерна патриархальность, интимная близость людей, и отношения типа общества (Gesellschaft), основанные на взаимной выгоде и разделении функций. Но каковы основы этой типологии? С одной стороны, Теннис рассматривает ее как историческую, указывая, что с переходом к капитализму патриархально-общинные отношения все больше уступают место безлично-функциональным. С другой стороны, он придает своей типологии формально-аналитический характер, связывая «общину» и «общество» с преобладанием двух различных типов воли — «сущностной» и «произвольной». Но историческая классификация разных типов обществ не может совпадать с психологической классификацией типов индивидуальной воли. Отсюда — методологические трудности, возникшие позднее в связи с применением этой схемы, в которой одни видят обозначения реальных стадий развития общества, другие — формальную классификацию, применимую к любым социальным объектам, в какой бы среде они ни находились.

 

Эти трудности отчетливо сознавал и Макс Вебер. Говоря о теоретических понятиях социологии как об «идеальных типах», Вебер стремился подчеркнуть факт несовпадения социологических понятий и исторической реальности, условность теоретических конструкций. Но идеально-типические понятия были для Вебера прежде всего средством познания исторически-конкретного. В последующем развитии социологии, особенно в США, эта связь была утеряна, и веберовские понятия превратились в формальные классификационные схемы, прилагаемые к любому обществу.

 

Таким образом, формализация и «методологизация» социологической теории освободили ее от некоторых ограниченностей, свойственных традиционному эволюционизму, но вместе с тем сделали ее отношение к конкретной истории еще более проблематичным.

 

Тот же результат имело и развитие эмпирической тенденции в социологии. Появление эмпирической социологии было закономерным следствием процесса дифференциации и специализации научного труда и отвечало практическим запросам буржуазного общества.

 

Эмпирическая социология — это ценный источник фактической информации, который не может быть заменен ничем другим. Но эмпирические исследования, хотя бы в силу локальности, ограниченности своих объектов, в большинстве случаев не нуждаются в широкой исторической перспективе. Более общая социальная система, к которой принадлежит изучаемый частный объект, включается (и то лишь отдельными своими аспектами) в содержание объясняющих суждений, но сама по себе не является предметом объяснения.

 

Одпако эмпирическая социология оказывается недостаточной, бессильной, как только заходит речь об интерпретации более или менее длительных и широких социальных процессов. Социологи всего мира, изучающие структуру и динамику свободного времени, констатируют, что количество свободного времени у трудящихся по сравнению с эпохой раннего капитализма значительно возросло. Но чтобы правильно оценить эту тенденцию, нужно помнить, что исторически ей предшествовал противоположный процесс — громадный рост продолжительности рабочего дня в начале капиталистической эпохи. По подсчетам Г. Виленского, годовой досуг современного английского квалифицированного рабочего достиг всего лишь уровня ремесленника XIII века8.

 

Еще сложнее качественный анализ. Социологи бурно обсуждают, «деградирует» или «прогрессирует» па Западе культура широких народных масс. Одни авторы утверждают наличие регресса: в «массовой культуре» все меньше серьезных тем, люди все больше используют досуг как средство уйти от повседневной жизни, зрелища вытеснили героев, человек меньше творит, чем потребляет, средства массовой коммуникации беззастенчиво манипулируют его потребностями и т. п. Другие, наоборот, пытаются доказать наличие прогресса: никогда не было столь высокой грамотности, никогда не продавалось такого количества книг, в том числе заведомо хороших, беспрецедентен размах театрально-концертной деятельности и т. д.

 

Но чисто количественный подход не вскрывает глубины проблемы. Качественный же анализ должен принять во внимание историчность и изменчивость самих критериев культурных ценностей. В частности, нельзя не согласиться с Ж. Дюмазедье, что распространенное на Западе подразделение культуры на «высокую», «среднюю» и «низкую» само «остается в плену традиционной интеллектуалистской концепции культуры»9. Социологи невольно оценивают современную культуру по нормам прошлого. Но культурные нормы сами относительны. В XVII в., например, трагедия считалась более возвышенным и серьезным искусством, чем роман. Вполне возможно, что те жанры, которые сегодня считаются малыми, второстепенными, завтра будут признаны основными. То есть требуется серьезный историко-социологический анализ, а не просто сравнение вещей и явлений вне их исторического контекста.

 

Или взять проблему молодежи. Социолог, не искушенный в истории, склонен думать, что прошлое отличалось от настоящего только количественно. Но стоило Ф. Арие-су, отрывки из книги которого помещены в этом сборнике, обратиться к истории детства, как выяснилось, что и механизмы социализации, и символические представления о детстве были в средневековой Европе совсем иными, чем в новое время. Средневековой мысли было известно понятие «возрастов» или эпох жизни, но за ними не стояла идея развития личности. В живописи раннего средневековья ребенок обычно изображался просто как уменьшенная копия взрослого. Вплоть до XVII века не было специфически детских костюмов: как только ребенок расставался с пеленками, его начинали одевать по соответствующей сословию моде. Не существовало, по-видимому, и специфически детских игр — дети, в меру своих возможностей, развлекались так же, как взрослые. Высокая детская смертность воспринималась как нечто само собой разумеющееся, а весь уклад феодальной жизни не допускал между родителями и детьми особой интимности. Передача накопленного старшими опыта осуществлялась в основном путем непосредственного практического включения ребенка в систему деятельности взрослых. Сначала ребенок выполнял подсобные функции в родительской семье, а затем и вне дома (ученики в ремесленных цехах, пажи и оруженосцы у рыцарей, послушники в монастырях и т. п.); обучение было органической частью труда и быта. Английский статут о ремесленниках 1563 года требовал, чтобы каждый ремесленник в городе или в сельской местности обучался своему ремеслу в течение 7 лет под наблюдением мастера, который за него отвечал. Считалось, что «пока человек не достигнет 23 лет, он большей частью — хотя и не всегда — необуздан, не имеет правильных суждений и недостаточно опытен, чтобы управлять собой». Лишь после 24 лет, окончив срок ученичества, он мог жениться и завести собственное дело или стать подмастерьем по найму 10. Пережитки такой системы отношений ремесленпика с учениками сохранились до времен Диккенса и они сапы им в «Оливере Твисте».

 

Школьное обучение в средние века, не говоря уже о том, что его получало ничтожное меньшинство детей, выполняло только подсобные функции. Средневековая школа и университет не строились по возрастному принципу. В одном и том же классе сидели школяры самого различного возраста. «Смешение» детей и взрослых продолжалось и вне школы. Даже в XVII веке, когда система образования стала гораздо более четкой, возраст учащихся в одном и том же классе варьировал чрезвычайно сильно. Ни о какой возрастной однородности и возрастном самосознании здесь не могло быть речи. Вся эта система социализации была рассчитана на то, чтобы выработать у индивида в первую очередь чувство сословной принадлежности, по сравнению с которой все прочие связи казались второстепенными.

 

Какое отношение все это имеет к современным проблемам, изучаемым социологией? Самое непосредственное. Ведь только на историческом фоне можно правильно понять и оценить современные механизмы социализации молодежи и связанные с ними проблемы (рост юношеского самосознания, группа сверстников как фактор социализации, степень автономии молодежи от старших и т. д.). Долгосрочное прогнозирование нельзя основывать только на изучении кратковременных тенденций.

 

Осознание необходимости обращения к историческому контексту способствовало тому, что социологи ныне сами ставят вопрос о возрождении «исторического видения». В 1958 г. Г. Э. Барнес определенно писал, что историческая социология «мертва и нет никаких шансов на ее возрождение» и. А в 1970 г. Американская социологическая ассоциация избрала темой своего 65-го годичного собрания «Исторические перспективы и социологическое исследование». Даже крупные теоретики функционализма пытаются сейчас сочетать структурно-функциональный подход со сравнительно-историческим, применить свои схемы к изучению конкретных исторических периодов, а свои аналитические категории представить в виде неких «эволюционных универсалий» (Т. Парсонс) 12.

 

Тяга к «историзации» наблюдается и в других науках об обществе и человеке (неоэволюционизм в этнографии— Л. Уайт, Дж. Стюард и др., историческая психология И. Мейерсона и др. и т. д.).

 

Движение от общественных наук к истории дополняется встречным потоком — от истории к общественным наукам. Изменения, происшедшие в исторической науке за последние 15—20 лет, весьма значительны.

 

Прежде всего история обрела новые объекты исследования: то, что раньше затрагивалось мимоходом или не освещалось вовсе, теперь стало предметом специальных исследований. Таковы, например, история науки; история быта и экологической среды (включая жилище, питание, одежду); история семьи и детства; история жизненных стилей и ценностных систем (включая историю высших нравственных чувств); история душевных заболеваний и т. д. Дело не столько в новых предметах самих по себе, тем более что некоторые из них изучались, пусть менее подробно, и раньше,— сколько в постановке новых проблем. Традиционный историк занимался в первую очередь определенным хронологическим периодом и страной. Современный историк тоже связан рамками места и времени, но он все чаще отправляется от проблемы, поставленной теоретическим обществоведением, которую он и исследует на своем материале. Его интересует не только и не столько взаимосвязь событий, сколько эволюция определенных социально-экономических или психических структур, процессов и отношений. Новые разделы истории более теоретичны и гораздо теснее связаны со смежными науками. Наконец, историческая наука существенно обогатила свои метооы: тут и строгий количественный анализ, и структурные методы, и семиотика, и ряд других подходов.

 

Новые предметы, проблемы и методы исторического исследования предполагают постоянное и гораздо более тесное, чем раньше, сотрудничество историков с представителями смежных общественных (и даже естественных) наук. Расширение и углубление междисциплинарных связей является, вероятно, одной из главных задач современного обществоведения в целом.

 

Все чаще проводятся междисциплинарные симпозиумы, быстро растет число публикаций, специально посвященных взаимоотношениям истории с другими общественными науками — социологией, политэкономией, психологией, этнологией, демографией и т. д.13. Причем, если раньше акцент делался в основном на размежевании границ отдельных дисциплин, то сейчас больше внимания уделяется проблеме их сотрудничества и взаимопроникновения. Происходит интенсивный обмен идеями и методами. С одной стороны, историки описывают и систематизируют свой материал в терминах смежных наук. С другой стороны, социологи, экономисты и т. д. пытаются распространить и проверить свои концепции на историческом материале. Важную роль в углублении междисциплинарной кооперации играют такие журналы, как «Annales», «Past and Present», «History and Theory», «Comparative Studies in Society and History» и основанный в 1970 г. «Journal of Interdisciplinary History».

 

В большинстве случаев это взаимопроникновение не устраняет междисциплинарных границ, и работу социологически (или психологически) ориентированного историка всегда можно отличить от работы «исторически ориентированного» социолога или психолога. Однако на стыке смежных наук возникают и автономные «пограничные» дисциплины, обладающие своим собственным понятийным аппаратом и отличающиеся от обеих «материнских» наук. К числу таких дисциплин, быстро растущих в последние годы, относится прежде всего историческая демография14. Группа французских исторических демографов (П. Губер, Л. Анри) и их английские последователи (И. Ласлетт, Д. Ригли) и др. применили всю совокупность современных демографических понятий и методов к анализу структуры и динамики народонаселения Англии и Франции XVI—XVII веков. Их исследования являются в полном значении этого слова демографическими, не утрачивая при этом и своего исторического характера, поскольку изучение народонаселения эти авторы связывают с особенностями социально-экономической структуры изучаемого ими общества, культуры определенного исторического периода и т. д.

 

Более сложным путем идет развитие исторической психологии. Ее конституирование в автономную дисциплину задерживается серьезными расхождениями, касающимися не только соотношения истории и психологии, но /и самих теоретических основ обеих этих дисциплин. )В ФРГ «исторической психологией» называют исследования, продолжающие романтическую традицию «истории [духа» и имеющие мало общего с современной экспериментальной психологией.

 

[ Во Франции, где исторической психологии уделяется особенно много внимания, она строится на рационалистических началах 15. Прежде всего это материалистическая традиция в психологии (линия Анри Валлон—Иньяс Мей-ерсон — Жан-Пьер Вернан), развивающая принцип социальной детерминированности и тем самым исторической изменчивости всех психических функций людей; наиболее значительные достижения она имеет в изучении античности 16. Далее, это традиция французской социологической школы, развиваемая историками «Анналов» (Люсьей Февр, Робер Мандру и др.) 17, изучающими преимущественно образ мышления средневекового человека и человека начала нового времени. И наконец, это исследования, теоретической основой которых является структурная лингвистика (Мишель Фуко) 18. В некоторых аспектах эти подходы близки, но по существу своему они различны.

 

В США историко-психологические исследования, получившие название «психоистории» и сосредоточенные ныне вокруг нового междисциплинарного журнала «History of Childhood Quarterly» (с 1973 г.)» развиваются в основном в русле неофрейдизма19. Особенно большим влиянием пользуются здесь идеи известного детского психоаналитика, автора одной из наиболее разработанных теорий психологического развития личности, основанной не только на клинических данных, но и на изучении исторических биографий (ему принадлежат работы о молодом Лютере и о Ганди), Эрика Эриксона20.

 

Эта пестрота теоретических ориентаций (тем более что есть немало авторов, которые стоят вне перечисленных течений21), естественно, мешает формированию исторической психологии в самостоятельную дисциплину, хотя как предмет исследования она уже сложилась.

 

Сближение истории с другими науками на уровне проблем и методов неизбежно влечет за собой и определенную йереорйентацию традиционной философско-исторйческой проблематики. Прежде всего это означает, что логико-методологические исследования исторического познания теперь направлены не только на уяснение особенностей истории как науки, но и на поиск логических мостов, связывающих ее с другими дисциплинами.

 

Составляя предлагаемый вниманию читателя сборник переводов, мы стремились не только показать главные направления теоретико-методологических поисков, их ведущую проблематику, но и представить столкновение разных точек зрения и подходов, в борьбе которых осуществляется изучение этих проблем. Первый раздел собрника «Логические проблемы исторического исследования» включает работы известных англо-американских философов — У. Дрея, К. Гемпеля и Э. Нагеля, посвященные в основном логике исторического объяснения. Поскольку подробный анализ этой дискуссии дан в другом месте22, я ограничусь здесь краткими замечаниями.

 

Гемпель и Дрей — представители двух полярных точек зрения. Гемпель доказывает, что научное объяснение исторического события означает «подведение» его под какой-то общий закон. Дрей защищает модель «рационального» объяснения события на основе анализа мотивов его участников. Корни этого спора уходят в дискуссию позитивистов и неокантианцев конца прошлого века. Однако обращает на себя внимание следующее: во-первых, спор переместился теперь в логическую плоскость и, во-вторых, ослабились «крайние» позиции. Гемпель, отстаивая свой принципиальный подход, делает важное уточнение: подведение под общий закон объясняет не конкретное историческое событие в его целостности, а лишь какой-то определенный его аспект. Это уточнение позиции существенно приближает логическую схему к реальной исследовательской практике, поскольку, кроме объяснения через «охватывающий закон», которое анализируют Поппер и Гемпель, и «рационального объяснения», о котором пишет Дрей, существует еще целый ряд объяснительных приемов: аналогия, причинное объяснение без отсылки к общему закону, функциональное объяснение и т. п.23. К сокалению, логики, изучающие структуру научного объяснения, часто не учитывают того, что различные виды объяснений соответствуют различным типам проблем и потому могут иметь неодинаковый «удельный вес» при изучении тех или иных сфер исторической реальности (экономики, политики, культуры и т. д.).

 

То, что у логиков выступает как различие типов научного объяснения, историки обсуждают как проблему соотношения безличных социальных структур и долгосрочных процессов, с одной стороны, и конкретных единичных событий и личностей — с другой. Этому посвящен второй раздел нашего сборника, «События и структуры». Он также построен по принципу столкновения различных точек зрения.

 

Тенденция к превращению истории из науки о событиях в науку о социально-исторических процессах, отношениях и структурах в современной западной историографии наиболее ярко представлена французской школой «Анналов», основанной в 20-х годах Марком Блоком и Люсьеном Февром23 24. Статья нынешнего главы этого течения Фернана Броделя дает общее представление о его теоретико-методологических установках. Прежде всего Бродель подчеркивает стремление к синтезу истории с общественными науками. «Я хотел бы, чтобы общественные науки прекратили пока спор о своих взаимных границах, о том, что является, а что не является общественной наукой, что можно, а что нельзя назвать структурой... Пусть они лучше попытаются проследить в наших исследованиях линии, если таковые имеются, которые могли бы направить коллективное исследование, а также темы, позволяющие достичь какого-то сближения. Для меня лично такими направлениями являются: математизация, пространственные связи, долгосрочные тенденции» 25. Выход из трудностей обществоведения, запросы и методы которого не вмещаются в рамки традиционной «гуманистики», Бро-пель видит в расширении его методологических горизонтов, придавая особое значение разработке проблемы исторического времени. В любом исследовании нужно учитывать хронологический масштаб, свойственный данному объекту (одно дело — конкретные события, другое — экономические циклы, третье — долгосрочные процессы и структуры, существование и эволюция которых измеряются столетиями и даже тысячелетиями).

 

«Социологическая» ориентация «Анналов» весьма влиятельна. И все-таки она вызывает острую полемику, особенно в западногерманской историографии, которая всегда была оплотом идеализма и «индивидуализирующего метода». В первое послевоенное десятилетие эта неоидеа* листическая тенденция, воплощением которой был Фридрих Мейнеке, даже усилилась, так что заговорили о настоящем «возрождении ранкеанства» 26.

 

В 60-х годах положение изменилось. Ведущие историки ФРГ (Т. Шидер, В. Конце, К.-Д. Эрдман, О. Бруннер, Г. Геймпель и др.), не отказываясь от традиций идеалистического «историзма», пытаются в то же время «переварить» новые идеи и понятия, порожденные усложнением исторической науки. Публикуемые нами статьи Теодора Шидера и Эрнста Питца убедительно иллюстрируют эту попытку.

 

Признавая наличие разрыва между историей и теорией, Шидер указывает, что «призыв к сравнению — это в первую очередь призыв к большей обобщенности исторических понятий, к подведению пугающе разросшейся массы конкретного под всеобщее». Даже самый «индивидуализирующий» историк не обходится без обобщений и сравнительного метода. Соглашаясь с тем, что в историческом процессе существуют безличные социальные структуры, хотя они и складываются в процессе взаимодействия конкретных индивидов (одна из его методологических статей так и называется: «Структуры и личности в истории»), Шидер предлагает собственную типологию сравнительных методов, выделяя те из них, которые, по его мнению, лучше всего способствуют реконструкции индивидуальной исторической реальности. Но он не допускает даже мысли о возможности каких-либо объективных исторических закономерностей.

 

Позиция Питца откровенно консервативна. Он вообще отрицает наличие «кризиса основ» западной историографии. «Мы нуждаемся не в теоретической истории,— пишет он,— а просто в историках, которые умели бы видеть дальше собственного носа и обладали бы трудолюбием и терпением, которых требует их ремесло». Главная угроза исторической науке идет, по мнению Питца, со стороны социологии, подменяющей изучение «живых личностей» исследованием безличных «структур».

 

Теоретико-методологические поиски историков конкретизируются в их отношении к смежным общественным наукам; этой теме посвящен третий раздел нашего сборника.

 

Статья главы Кембриджской группы исторической демографии Питера Ласлетта «История и общественные науки» предельно четко выражает мысль о том, что историки не могут успешно работать, не используя исследовательских методов и концептуального аппарата смежных общественных наук. Ласлетт показывает относительность выделения истории из числа последних, говорит о взаимосвязи «социетальной» и «естественной» истории, о необходимости сознательной и целенаправленной ориентации исторических исследований на запросы теоретического обществоведения, а также применения в истории структурных и количественных методов, эконометрики, исторической демографии и т. д.

 

Французский историк, член редакции «Анналов» Франсуа Фюрэ в статье, посвященной проблемам «количественной истории», а проще говоря — применению в истории количественных методов, оперируя преимущественно материалами экономической истории, рассматривает специфические аспекты и методологические трудности квантификации исторических данных, способы соотнесения долгосрочных тенденций и кратковременных хозяйственных циклов, а также проблему квантификации социально-психологических процессов.

 

фрагменты из упоминавшейся уже книги Филиппа Ариеса «Детство и семейная жизнь при Старом Режиме» дают представление об оригинальной попытке синтеза исторической демографии с исторической психологией.

 

Большой интерес представляет статья известного американского историка общественной мысли Фрэнка Мэ-нюэла «О пользе и вреде психологии для истории», в которой дается обзор и критический анализ различных попыток «психологизации» исторического исследования.

Питц начинает со справедливой критики фетишизации социально-исторических понятий, превращающей их в самостоятельные «сущности». Что такое историческая структура, папример средневековое судоустройство? Совокупность норм, сложившихся в процессе конкретного взаимодействия конкретных индивидов. Но это взаимодействие пронизано определенными мотивами. Следовательно, экономика, право, искусство, короче, вся историческая реальность суть логически взаимосвязанные цепи мотивов человеческого поведения, направленного к достижению определенных целей. Как же изучать эту реальность? Для Питца «подлинной» историей остается традиционная политическая история, история событий. Все прочие разделы истории — историю хозяйства, права, культуры, религии и т. п.— он считает «вспомогательными дисциплинами» истории. Но если все «исторические структуры» суть наборы мотивов, то можно «отмежеваться от любой причинности, понимаемой в естественнонаучном смысле»31, и философский идеализм, таким образом, восстанавливается во всех своих правах.

 

Пытаясь совместить французскую школу исторической психологии (на примере Р. Мандру) с немецкой «историей духа», идущей от Дильтея, Питц представляет дело так, что французская школа занята изучением общественной психологии, обыденного, массового сознания, тогда как немецкая изучает идеологии, то есть системы взглядов и верований. Взятые порознь, обе они односторонни и имеют массу недостатков. Питц поэтому предлагает их синтез. Теоретически этот синтез не выходит у него за рамки исследования мотивационного единства. Но любопытно, что, как только Питц пытается реализовать это на историческом материале, случается чудо: как г-н Жур-дэн, сам не зная того, всю жизнь говорил прозой, так и профессор Питц неожиданно для себя переходит от психологии к материальной жизни общества. Оказывается, в основе всех мотивационных структур «лежит единый жизненный уклад, и отдельные проявления жизни вырастают яз него не сами по себе или случайно, а в строгой взаимосвязи друг с другом». Откуда же берется этот уклад? Видимо, из совокупной деятельности. Но ведь именно такую взаимосвязь явлений и выражал Маркс в понятии формации! Только то, что у Питца смутно, эклектично, рядоположно выступает как «таинственное соответствие», у Маркса предстает в виде стройной системы.

 

Где именно черпает историк свое теоретическое вдохновение — вопрос первостепенной важности. Фрэнк Мэ-нюэл, как профессиональный историк, скептически относится к вульгарному психологизму, каковы бы ни были его теоретические истоки. Тем не менее он явно отдает предпочтение американской «психоистории», ориентированной на психоанализ, полагая, что отрицательное отношение к нему «русских» обусловлено только идеологическими соображениями. Вопрос в действительности значительно сложнее.

 

Когда историк, как и любой специалист, обращается за помощью к смежной области знания, в которой сам он недостаточно компетентен, он, естественно, хочет взять в ней прежде всего наиболее достоверное, плодотворное, тщательно проверенное. Неясностей у него достаточно и своих. А положение психоанализа в современной науке как раз весьма проблематично. Если уже Мэнюэл признает проблематичность клинической эффективности психоанализа, то его эвристическая ценность для истории и вовсе сомнительна. Социально-исторические экскурсы самого Фрейда давно уже подвергаются критике со стороны специалистов32. То же можно сказать и о многих его последователях (например, «пеленочный детерминизм» Дж. Горера и др.).

 

Я далек от намерения отрицать необходимость изучения истории «бессознательного», в которой фрейдистами сделано немало интересных частных наблюдений (например, интерпретация поведения «одержимых дьяволом» людей в средние века в свете современного учения об истерии) и поставлен ряд сложных, но, увы, нерешенных теоретических проблем (социально-психологические функции сексуальных табу в различных обществах и т. п.). Но стоит ли осуждать историка за то, что он не торопится усваивать теорию К. Г. Юнга, согласно которой любые массовые движения суть «психические эпидемии, то есть массовые психозы»? Найдется ли серьезный экономист, который принял бы предложенную Г. Рогеймом теорию, выводящую происхождение денег из перехода от генитального характера к анальному? 33

 

Дело не в частпых расхождениях, а в том, что психоанализ, постулирующий универсальные законы и фазы психосоциального развития, неисторичен в самих своих основах. Правда, сейчас делаются определенные попытки «историзировать» его. Но пока еще неясно, к чему они приведут. Сам Мэнюэл, высоко оценивая работы Э. Эриксона (опи действительно значительны), очень сомневается в том, что постулированные им 8 фаз жизненного цикла действительно применимы ко всем историческим эпохам34 *.

 

Теоретические трудности, перед лицом которых оказалась современная историография, заставляют ее снова и снова обращаться к марксизму. Интерес к марксистской теории среди различных отрядов интеллигенции Запада, и особенно ученых-обществоведов, в последние годы быстро растет, поскольку, как отмечает Хобсбоум, за пределами марксизма имеется мало плодотворных теорий, особенно в социологии. Но интерес этот различен. Одни авторы ищут в марксистской теории ответа на свои интеллектуальные вопросы и трудности. Другие — новых способов его опровержения.

 

Почти все авторы нашего сборника — и это вообще типично для современной западной литературы — уважительно отзываются о Марксе и признают его научные заслуги. Но как плохо они знают марксистскую теорию, как беспомощны их попытки «критиковать» ее! Питц, Фюрэ й другие упрекают марксистов в «натурализме», преувеличении роли экономики и тому подобном. По словам Питца, материалистическое понимание истории превращает «объективные условия исторического действия в законоподобные, активные факторы истории». Но ничего похожего марксизм не делает! Как бы предвидя позднейшие обвинения в «обожествлении» истории или «структур», Маркс, наоборот, писал: «История не делает ничего, она «не обладает никаким необъятным богатством», она «не сражается ни в каких битвах»! Не «история», а именно человек, действительный, живой человек — вот кто делает все это, всем обладает и за все борется. «История» не есть какая-то особая личность, которая пользуется человеком как средством для достижения своих целей. История — не что иное, как деятельность преследующего свои цели человека» 35. Маркс учит различать структуру и результаты совокупной деятельности людей и индивидуальные мотивы и поступки каждого человека в отдельности. Тезис об объективной закономерности исторического развития означает, что деятельность каждого нового поколения людей протекает в условиях, унаследованных от прошлого. Но эти «условия» или «структуры» суть объективированная деятельность прошлых поколений, так же как наша сегодняшняя деятельность предопределяет, сознаем мы это или нет, возможности и направление деятельности следующего поколения.

 

Марксизм всегда выступал против позитивистского натурализма не только в теории исторического процесса, но и в теории социально-исторического познания. Считая научные понятия отражением определенных сторон и черт реальной исторической действительности, Маркс и Энгельс вместе с тем возражали против упрощенного понимания этого процесса, против отождествления содержания понятий и обозначаемых ими явлений. В известном письме Конраду Шмидту Энгельс, в частности, писал: «То и Другое, понятие о вещи и ее действительность, движутся вместе подобно двум асимптотам, постоянно приближаясь друг к другу, однако никогда не совпадая. Это различие между обоими именно и есть то различие, в силу которого понятие не есть прямо и непосредственно действительность, а действительность не есть непосредственно понятие этой действительности. По той причине, что понятие обладает особой природой понятия, что оно, следовательно, не совпадает прямо и непосредственно с действительностью, от которой его сначала надо абстрагировать, по этой причине оно всегда все же больше, чем фикция; разве что Вы объявите все результаты мышления фикциями, потому что действительность соответствует им лишь весьма косвенным, окольным путем, да и то лишь в асимптотическом приближении» 36.

 

Это — азбука исторического материализма. Но ее не знают или не хотят знать те западные ученые, которые судят о марксизме по вульгарным и фальсифицированным источникам. Это отражается и в статьях нашего сборника.

 

Шидер рассматривает марксистскую теорию общественно-экономических формаций как простую модификацию позитивистского эволюционизма XIX века, а ведь именно Маркс подверг критике теорию линейнего прогресса и указал на относительность самого понятия исторического развития. И уж, конечно, ни один историк-марксист не отрицает наличия специфических закономерностей развития отдельных стран и регионов.

 

Бродель датирует возникновение «синтетической истории» во Франции 1900 годом, когда Анри Берр основал «Revue du synthese historique», или 1929 годом, когда Марк Блок и Люсьен Февр основали свои «Анналы». Пусть так. Но разве сам переход от описательной истории событий к современной социально-экономической истории не был оплодотворен марксистской теорией? А изучение упоминаемых Броделем экономических циклов и вовсе невозможно без Маркса.

 

Мэнюэл всерьез полагает, что Сартр «обогащает» «марксистский классовый детерминизм» психологическим анализом поведения людей в конкретной исторической ситуации. Но разве в «18 брюмера Луи Бонапарта» нет уже дифференцированного анализа «социальной структуры», «конкретной ситуации» и «индивидуальных воль»?

 

Незнание марксизма и непонимание его положений  жестоко мстят за себя. Оставим на совести Ласлетта тд, что, говоря о развитии экономической истории (истории хозяйства), он даже не упоминает марксистскую традицию, на основе которой выросла вся эта область исследований. Не случайно именно «социально-структурная история», которую он пропагандирует, описана Ласлеттом наиболее расплывчато и неконкретно. По мнению Ласлетта, «социально-структурный историк», как и социолог (!), «должен начать свое описание... с размеров, структуры и функций семьи в анализируемом обществе. Затем должна быть рассмотрена система родства, а за нею и другие отношения, географические, экономические, религиозные, интеллектуальные» и так далее. Но сегодня даже многие социологи-немарксисты признают, что структура и функции семьи производим от системы производственных отношений общества. Начинать с них — значило бы начинать с конца. Совершенно немыслимо описать целостность социальной системы, рассматривая экономические отношения где-то «между» географическими и религиозными. И какая «социально-структурная история» может обойтись без классов, которых Ласлетт даже не упоминает? Хобсбоум совершенно справедливо замечает, что, как ни интересны исследования по истории семьи и привлекаемые ими новые источники, они совершенно недостаточны для того, чтобы реконструировать «Мир, который мы потеряли» 38.

 

Человеку, мало-мальски знакомому с историческим материализмом, странно читать рассуждения Фюрэ о марксизме как об «антиподе манчестерского оптимизма». Мысль, что каждый социальный организм необходимо рассматривать как целое, подчиняющееся своим собственным законам, которую Фюрэ противопоставляет историческому материализму, в действительности имманентна последнему. Понятие общественно-экономической формации, от которого отмахивается Фюрэ, как раз и призвано охватить эту целостность в ее специфичности. Марксист не станет отрицать и то, что для различных обществ характерны и различные символические системы, вследствие чего нельзя судить о людях прошлого по собственному опыту. Но опровергает ли это тот факт, что в основе всех когда-либо существовавших человеческих обществ лежали определенные формы материального бытия, тот или иной способ производства материальных благ?

 

Ариес тонко реконструирует существенные черты средневековой психологии, связывая их с особенностями быта, образа жизни, системы воспитания и некоторыми демографическими тенденциями той эпохи. Он подчеркивает при этом различия между представителями разных сословий и классов. Но ему также не хватает глубины социально-экономического анализа. Изменение форм семьи и воспитания почти не связано у него с эволюцией хозяйства и производственных отношений. Отсюда — наивно-психологическое объяснение мальтузианства тем, что у людей появилась эгоистическая забота о собственных детях. Различия между образом жизни буржуазного классового общества и сословно-иерархически организованным бытом средневековья, равно как и эволюцию чувств семейной и классовой принадлежности, Ариес выводит из абстрактно-психологической «нетерпимости к различию», якобы свойственной современному человеку, и т. п. Поэтому, при всей ценности наблюдений Ариеса, его общие выводы требуют тщательной критической проверки, а его методологию было бы полезно сопоставить с соответствующими главами книги Ф. Энгельса «Происхождение семьи, частной собственности и государства».

Новые тенденции в теории истории не снимают, таким образом, ни теоретических трудностей, ни идеологической конфронтации марксистской и буржуазной мысли как на уровне постановки проблем (характерно, что отношение к труду, которое, безусловно, является одной из главнейших ценностных ориентаций любого общества, исследовано гораздо слабее, чем многие другие, частные проблемы), так и в особенности на уровне их решения.

Категория: Философия | Добавил: fantast (01.02.2019)
Просмотров: 812 | Рейтинг: 0.0/0