Главная » Статьи » Литература » Литературные статьи

ПОВЕСТЬ М.3ОЩЕНКО "ПЕРЕД ВОСХОДОМ СОЛНЦА” (НЕКОТОРЫЕ ЛИТЕРАТУРНЫЕ ПЕРЕКЛИЧКИ И ПАРАЛЛЕЛИ)

ПОВЕСТЬ М.3ОЩЕНКО "ПЕРЕД ВОСХОДОМ СОЛНЦА”

(НЕКОТОРЫЕ ЛИТЕРАТУРНЫЕ ПЕРЕКЛИЧКИ И ПАРАЛЛЕЛИ)

Автор - Н.Р.Скалон

 

Свыше сорока лет повесть М.Зощенко ждала своего первого книжного издания. Публикация ее в журнале "Октябрь” в 1943 г., как известно, была прервана. В 1944 г. журнал "Большевик” (№ 2) разра­зился статьей ”Об одной вредной повести”, ще говорилось: ’’Как мог написать Зощенко эту галиматью, нужную лишь врагам нашей Ро­дины?” Вторая часть повести вышла в свет в журнале "Звезда” в 1972 г. (№ 3) под названием, данным редакцией, ’’Повесть о разуме”. И лишь в 1987 г. в трехтомном собрании сочинений М.Зощенко по­весть была опубликована в полном объеме [ 1].

Это произведение ознаменовало собой кульминацию философ­ской тенденции в творчестве писателя. Тенденции, на которую еще в 20-е гг. обратил внимание А.Бармин: ’’Зощенко в сказе берет темами смерть, любовь, смысл жизни и т.п., причем использует эффекты не­совпадения комического стиля повествования с сюжетным развитием этих тем” [21 Позднее Ц.Вольпе писал еще определеннее: ’’Ирония Зощенко приобретает философское содержание...” [3]. В последнее время философскую природу повестей ’’Возвращенная молодость”, ’’Голубая книга” и ’’Перед восходом солнца” исследует А.В.Гулы- га [41 В определенной степени следуя этой традиции, я попытался углубить представление о философском потенциале творчества писа­теля в одном из разделов своей книги ’’Вещь и слово” [5].

Внешне зощенковский синтез науки и художества вполне отвечал социальному заказу 30-х гг. — отражать науку в художественной ли­тературе. Вот один из лозунгов критики тех лет: ’’Для нас наука — величайшее орудие социалистического строительства, планомерно проводимого пролетариатом, а история науки тесно связана с историей развития производительных сил. Только в этой плоскости к возможна подлинно художественная постановка научных тем и проблем в литературе, и только на этом пути мы можем со временем достигнуть своеобразного художественного синтеза литературы и науки” [6].

Акцент на внешнем плане повести (наука как условие преодоле­ния психических аномалий) приводила и приводит к не совсем адек­ватным оценкам достоинств повести. Вяч.Иванов сохранил такое суж­дение Ахматовой: ”По словам Анны Андреевны, он (Зощенко) поздно прочел Фрейда. Его суждения казались ей наивными: ’’Давал советы читателям, как жить” [7]. А.Синявский уже недавно утверждал: ’’Зо­щенко преувеличивал возможности науки по части вызволения чело­вечества из беды и объяснения причин рассудочным методом” [8].

Однако, следуя, казалось бы, в русле ’’соцзаказа”, Зощенко смел проявить подчеркнуто индивидуальное понимание места не столько науки, сколько разума в эпоху тоталитаризма. О том, в какой степени повесть ’’Перед восходом солнца” в подтексте своем соотносилась с основными болезнями эпохи — не только гитлеровским фашизмом, но и сталинским режимом, — косвенно свидетельствуют четыре неболь­ших киносценария писателя, хранящиеся в Центральном государст­венном архиве Казахстана [9]. Объединенные общим заглавием — ’’Новеллы, анекдоты, шутки”, — они были написаны в 1942 г. во вре­мя пребывания Зощенко в Алма-Ате, где продолжалась работа над по­вестью. Один из этих сценариев называется ’’Милосердие тигров”. А тигр — один из лейтмотивных образов повести. Им обозначен услов­ ный рефлекс страха, опасности, преследования. Тигр же символизи­рует и зоологическое начало не только в человеке, но и в социуме. (Образ, рождающий почти обязательную ассоциацию с манделыпта- мовским ”век-волкодав ”). В сценарии гитлеровцы снимают идилличе­ские кадры фильма о своей доброте и гуманности в оккупированной деревне. После съемок раздаваемый хлеб и лекарства отнимаются, фашисты стреляют по убегающим крестьянам... В сценарии ’’Своя рука — владыка” — вновь лейтмотивный в повести образ карающей руки, с которой связан страх наказания и мания преследования. В сценарии рука принадлежит Гитлеру, который правит цифры потерь своих танков, фабрикуя фальшивую сводку. Аллюзийный смысл здесь очевиден: ведь фальшивые сводки фабриковались и другим диктато­ром, чьи ’’толстые пальцы, как черви, жирны”. (Вообще же переклич­ки с Мандельштамом поразительные. Вспомним строку: ’’Власть от­вратительна, как руки брадобрея...”).

Не принадлежа к числу зощенковских шедевров, сценарии, со­храняя очевидные связи с повестью, по-своему углубляют и конкрети­зируют причины возникновения ’’больных предметов”, описываемых в повести, еще более подчеркивая их обусловленность социально-по­литической ситуацией в стране.

Но дело не только в этом. Зощенковский синтез науки и художе­ства нес из ряда вон выходящую особенность. Он опирался на непо­средственный личностный опыт. В литературной ситуации 30-40-х гг. это выглядело весьма необычно и даже вызывающе (статья в ’’Боль­шевике” была ответом на этот вызов). Написанная в форме разверну­того самоанализа, повесть объективно оспаривала современную ей ли­тературную продукцию, опровергала беллетристические шаблоны и штампы. Зощенко в свойственной ему манере предвосхищать ожидае­мые критические выпады, писал в повести:

’Зачем писателю быть еще и фельдшером? Господа, велите ему писать так, как он начал.

С превеликим удовольствием я исполнил бы это законное требование. Однако тема не допускает этого сделать. Она не влезает в изящные рамки художественной литературы, хотя из почтения к читателю я и стараюсь ее туда как-нибудь втиснуть.

Темой же пренебрегать нельзя. Она исключительной важности, по край­ней мере лично для меня. Ради нее я и взялся за это сочинение. Ради нее я избрал скорбный путь.

Скорбный путь! Да, я предвижу постные речи, хмурые взгляды, едкие слова” (642).

Автор и отмечал своеобразную художественную природу своей книги: ’’Она написана во многих жанрах. И жанр художника здесь во­все не слабый” (689).

Ц.Вольпе в свое время отметил ’’противоречивое единство” ’’Воз­вращенной молодости”, ее ’’неустойчивое равновесие” [10]. Между ’’теоретической” и ’’беллетристической” частями книги возникала своеобразная оппозиция; сам тип героя, Волосатова, делал невозмож­ным синтез "духа” и ’’тела”, что декларировалось в Теоретической” части. И "Голубая книга” лишена исторического оптимизма, хотя он и провозглашается рассказчиком; его рассуждения о преодолении ”проклятого прошлого” оспариваются и опровергаются беллетристи­ческими ’’примерами”. (Оптимистический пафос рассказчика похож на энтузиазм Голубого из блоковской пьесы ’’Незнакомка”, неспособ­ного ’’вочеловечить” свою мечту).

Неустойчиво и художественное равновесие повести ’’Перед восхо­дом солнца”. С одной стороны — ’’железные формулы, проверенные великими учеными”, способными избавить человека от страданий; с другой (в беллетристической части повести) — неразумие, фатальное господство случая в человеческой жизни, подобной жалкой пылинке, "гонимой любым житейским ветром” (522). Уже в прологе автор, ут­верждающий, что он стал счастливым, ждет спокойного года, чтобы закончить работу над произведением. Но началась война, а она ко­леблет стиль, гасит знания, рождает волнения и тревоги (453).

Универсалистские притязания науки и непредсказуемость суще- ствования — вот оппозиция, становящаяся основой коллизии повести. В известной степени беспросветность исторического процесса, явлен­ного в ’’Голубой книге”, оборачивается беспросветностью индивиду­ального существования, уже в младенчестве переживающего дисгар­монию бытия, заброшенного в ’’страшный мир". А молодость — с 16- ти лет — уподобляется "опавшим листьям”. Так назван третий раздел повести. Первая из датировок микроновелл, этот раздел составляю­щих, — 1912-1915 гг. Примерно в это же время (в 13 и 15 гг.) В.Роза- нов опубликовал первый и второй короб "Опавших листьев".

Можно не придавать совпадению дат особого значения. Но нельзя забывать, что ранний (как его называет М.О.Чудакова, "рукопис­ный”) период в творчестве Зощенко (1915-1919) предстает как время фронтального освоения языка современной словесности — от фило­софских эссе до критических статей, освоения добросовестно-подра­жательного, затем экспериментально-имитирующего и, наконец, па­родирующего (и автопародирующего) ” [ 11], В какой степени подобное освоение не только языка, но и идей современной литературы было для начинающего писателя делом первостепенной важности, свиде­тельствует, в частности, один из его ранних рассказов, "Актриса" (июль 1917 г.) [12],

.. .Захватившие город солдаты грабят, насилуют женщин. Актриса Лорен выходит на улицу. На ее глазах солдаты тащат добычу — жен­щин. Но мимо актрисы солдаты проходят... И финальная фраза рас­сказа: "Господи! Да неужели она так стара?.. Даже для этих живот­ных? Актриса вытащила из сумочки зеркальце и остановилась..."

Редактор ’’Неизданного Зощенко” Вера фон Вирен справедливо увидела в ранних рассказах влияние Ницше, приведя афоризм из ’’Заратустры”: ”Ты идешь к женщине? Не забудь плетку!” Но ”Акт­риса” — это еще и рассказ о русской интеллигенции, в характерном для Зощенко понимании ее природы. В фельетоне 1918 г. ’’Чудесная дерзость” Зощенко писал:

”Помните ли вы, как... в недавние дни один талантливейший остроумец сравнил Россию с женщинойее желание к подчиненности... властелину смелому и отважному.

Многие помнят это. Тогда же все кричали: "Да, это так, это гениаль­нейшая мысль" И ждали и жаждали власти сильнейшей и дерзкой. Чтобы за­мирать, уничтожиться под сильной рукой, под свист занесенного хлыста.

Если это так, то поистине желание России-женщины исполнилось" [ 13].

В статье ”0 вечно-бабьем в русской душе”, вошедшей в сборник ’’Судьба России” (1918), Н.Бердяев цитирует пассаж из книги В.Роза- нова ’’Война 1914 г. и русское возрождение”; в нем автор, встретив на улицах Петрограда полк конницы, чувствует себя ’’обвеянным чужою силой...” И далее: ’’Произошло странное явление: преувеличенная мужественность того что было передо мною — как бы изменила структуру моей организации и отбросила, опрокинула эту организа­цию — в женскую... Сердце упало во мне — любовью... Мне хотелось бы, чтобы они были еще огромнее, чтоб их было еще больше... Этот колосс физиологии, колосс жизни и, должно быть, источник жизни — вызвал во мне чисто женственное ощущение безвольности, покорно­сти и ненасытного желания ’’побыть вблизи”... Суть армии в том, что она всех нас превращает в женщин, трепещущих, обнимающих воз­дух...” [14].

Соотнесенность ’’Актрисы” с мыслью Розанова, думается, очевид­на. Тем более, что в 20-е г. теоретически осмысливалась связь ”Сера- пионовых братьев” с Розановым. В.Шкловский одним из литератур­ных источников ’’серапионов” считал ’’оживающее русское стерниан- ство”, к стернианской линии в литературе относил как раз Розано­ва [15].

И если, допустим, идейно-художественные ассоциации с романом Лакло ’’Опасные связи” (название девятой главы) носят достаточно опосредованный характер (углубляя тему эроса в повести), то усвое­ние тем, идей и поэтики розановской прозы, как мы видим, имеет давнюю предысторию в творчестве писателя. Ею во многом объясняет­ся необычность и ’’эпатажность” формы зощенковской повести — вот почему даже для таких квалифицированных слушателей, как К.И. Чуковский, и в 1958 г. устные рассказы Зощенко в ключе новелл ’’Пе­ред восходом солнца” воспринимаются как шокирующие и не связы­ваются с литературой [16].

Но самою попыткой преодолеть ’’литературность” Зощенко по­вторяет один из важнейших мотивов розановских книг: ’’...Литерату­ра сделалась мне противна”; ’’Литература вся празднословие... Почти вся...” [17]. Подобно Розанову Зощенко приоткрывает достаточно ин тимные стороны своей биографии, словно лишая их традиционной беллетристической опосредованное™. Одну из черт поэтики ’’Уеди­ненного” и ’’Опавших листьев” Шкловский назвал ’’оксюмороном в сюжете”, разумея под этим парадоксальное розановское стяжение ’’больших” и ’’мелких” тем: с одной стороны, Розанов пишет как бы новое Священное писание, а с другой — о том, что любит после купа­ния выкурить папиросу или о том, как закрывать вьюшки” [18]. Но ведь подобный оксюморон присущ и зощенковской повести: писание в защиту разума и его прав сочетается с историями знакомства с про­ституткой (”На именинах”), сожительства с актрисой цирка (’’Эльви­ра”), любовными недоразумениями (’’Замшевые перчатки”, ’’Поезд опоздал”) и т.д.

Фрагментарность розановских книг — ’’восклицания, вздохи, по- лумысли, получувства” (’’Уединенное”, 195) — по-своему структури­рована: ’’...новая тема, — писал Шкловский, — не появляется для нас из пустоты, как в сборнике афоризмов, а подготовляется исподволь, и действующее лицо или положение продергиваются через весь сюжет. Эти перекликания тем и составляют в своем противопоставлении те нити, которые, появляясь и снова исчезая, создают сюжетную ткань произведения” [19].

Лейтмотивность — один из факторов художественного единства и зощенковской повести. Новеллы, составляющие ’’беллетристическую” ее часть, объединены соотнесенностью с ’’больными предметами” (еда, гром, рука, вода). Снование мотивов цементирует сюжетно не связанные ’’моментальные фотографии” [20].

Тем не менее доминанта поэтики розановских книг — в установке на непредумышленность, ситуативность формы. Об этом хорошо сказал Э.Голлербах: ’’Розанов склонен говорить обо всем, что подвертывается ’’под руку”. Он фиксирует свои ощущения в их живой текучести, в момент образования... — прежде рефлексии, прежде анализа” [21].

По-своему ’’деконструктивная” композиция у Зощенко строится, однако, наоборот, ретроспективно и аналитически: рефлексия, исход­ная идея ’’предваряют” повествование. Его аналитизм оказывается условием антипсихологичности повести. Цель самоуглубления, пред­принимаемого автором, заключается не в стремлении раскрепостить и тем самым опоэтизировать спонтанность, изменчивость, текучесть ду­шевных движений, но, напротив, обуздать их, подчинить контролю сознания.

Но этот контроль происходит не за счет сглаживания глубочай­ших противоречий человеческого бытия, но не меньшего, если не большего — в сравнении с Розановым, в них проникновения. Розанов, при всем его погружении в антиномичность существования, его устой (как ценность) видел в приватной жизни, в семье, в роде — вот поче­му для него культ фаллоса есть средостение родства, ’’его источник и возбудитель, тайная его поэзия и, наконец, религия” (’’Уединенное”, 601). Отсюда понятен и вывод Розанова: ”По этому сложению жиз­ни... очевидно, что genitalia важнее мозга” (’’Уединенное”, 250).

У Зощенко (в гл. ’’Страшный мир”) родовые связи уже в восприя­тии ребенка даны в разрыве и распаде. Равно жестоки и дедушка, и бабушка, похожие на льва и львицу (535) [22]\ слова другого дедуш­ки, сказанные матери (подразумевается бедность семьи): ’’Сами вино­ваты, сударыня. Слишком много народили детей” (543), — знаменуют собою кризис родства. Культ бабушки у Розанова, у Горького в ’’Дет­стве” (что вызвало восхищение и у Мережковского, и у Блока) у Зо­щенко отсутствует. Гибель дома (дома как уклада, мироустройства) отнесена опять-таки уже к детской поре (новелла ’’Страшный мир”). Иными словами, онтологически мир у Зощенко колеблем в еще боль­шей степени, чем у Розанова. Но опора преодоления этой неустойчи­вости ищется не в погружении в родовое (в эрос), а в преодолении его. ’’Мозг важнее genitalia”, — вот как оборачивается розановская фор­мула у Зощенко. Живая непосредственность личностного опыта у Ро­занова нисходит в глубину, к корням, в ’’тайное тайных”, в стихий­но-бессознательное. Личностный опыт Зощенко восходит от корней, от ’’царства стихии” (М.Гершензон) к разуму и свету.

В ’’Опавших листьях” есть одна мысль, которая словно имеет прямое отношение к зощенковской повести: ’’Мало солнышка — вот объяснение русской истории. Да долгие ноченьки. Вот объяснение рус­ской психологичности (литература)” (’’Уединенное”, 600-601).

Уже для раннего Зощенко психологизм есть бред измышления своего ”я”, знак ухода из реальной жизни (статья 19-го г. ’’Неживые люди” /23]), выражение безвольности и покорности, готовности под­чиниться силе. И сила приходит — в лице Маяковского. В статье ”Вл.Маяковский: поэт безвременья” говорится: ”он футурист на сло­вах, анархист по своим жестам, нигилист в душе, в сердце — дикарь первобытный. Но его обаяние и прелесть именно в физической силе, здоровье, в контрасте с последними умирающими -

Б.Зайцев,

Северянин,

Гиппиус” [24].

Бросающиеся в глаза ницшеанские акценты, однако, не главное. Истощение одного типа культуры порождает другую -’’примитив­ную”, ’’варварскую”. Такой контраст не столько их разграничивает, сколько роднит. Ведь и ’’Двенадцать” Блока, в рассуждениях Зощен­ко, замыкает огромный круг — от Прекрасной Дамы до реальнейшей Катьки, ’’примитивного эпоса” [25]. Слабость требует ’’гунна”...

Цитируя в повести Брюсова:

Вас, кто меня уничтожит,

Встречаю приветственным гимном,

Зощенко сопровождает эти строки таким комментарием: ’’Какие жестокие слова были произнесены! Какой адский выход был найден!” (600). И в поисках начал культуры, способных в равной степени про­тивостоять не только измышлению ”я”, но и мистифицированному пониманию реальности, Зощенко приходит к Пушкину как символу духовного здоровья. От ’’ноченьки” к ’’солнышку” — вот магистраль повести ’’Перед восходом солнца”.

Сама последовательность, с какой писатель утверждал продук­тивность только пушкинской традиции для современной литературы, оспаривая психологическую прозу Толстого и Достоевского (в преди­словии к ’’Шестой повести Белкина” об этом сказано со всей опреде­ленностью), неожиданным образом близка некоторым построениям русской философской критики рубежа веков. В той их части, где Пушкин противопоставляется дальнейшему развитию словесности XIX в. Приведу известное суждение Д.Мережковского из его ’’Пушки­на”: ’’Русская литература, которая и в действительности вытекает из Пушкина и сознательно считает его своим родоначальником, измени­ла главному его завету: ”Да здравствует солнце, да скроется тьма!” Как это странно! начатая самым светлым, самым жизнерадостным из новых гениев, русская поэзия сделалась поэзией мрака, самоистяза­ния, жалости, страха смерти” [26], Чем не микроконцепция зощен- ковской повести? Только в отличие от Мережковского, увлеченного универсалистскими ’’синтезами”, Зощенко выстраивает восхождение к Пушкину как путь индивидуально-личностный, экзистенциальный. И на этом пути ’’железные формулы науки” теряют свой отчужденно­объективистский характер, наполняясь конкретным человеческим смыслом в жизненной ситуации (’’Ведь я говорю только лишь о своей жизни, о своих печальных днях и о днях освобождения” — 629). Нау­ка, соизмеримая с этим смыслом, теряет свои притязания на абсолют­ность и непогрешимость утверждаемых ею истин. Фрейд у Зощенко ’’снимается” Павловым, но ведь и Павлов ’’снимается” Пушкиным...

В замыкающей повесть парафразе стихотворения древнегречес­кой поэтессе Праксиллы:

Вот что прекрасней всего из того, что я в мире оставил:

Первое — солнечный свет, второе — искусство и разум, — вы­страивается иерархия ценностей: природа — разум — искусство — солнечный свет... И в этой иерархии ’’рассудочные методы” науки оказываются лишь переходным этапом (просветительским по своей сущности), включающим сознание в эту иерархию. Культивируя в читателе личностную потребность в науке (рассудке), Зощенко тем самым объективно актуализировал одну из центральных проблем эпо­хи Просвещения — переход из мира необходимости (природа) в мир свободы разума и нравственных целей. Не этот ли просветительский акцент присутствует в том, что автор повести признает себя ’’варва­ром”, ’’собакой”. ”Я был той собакой, над которой произвел все опыты”, — сказано в "Возвращенной молодости”; ’’разговор с соба­кой”, — так в прологе ”Перед восходом солнца” объясняется суть проводимого эксперимента. У Булгакова интеллигент продельп хл опыты над собакой. У Зощенко интеллигент сам стал ’’собакой” и про­делывал опыты над собой, стремясь преодолеть возникшую пропасть, возникшую между ’’высшей” и ’’низшей” культурой.

В ’’Письмах к писателю” Зощенко подчеркивал, что он стремился писать ”на том языке, на котором сейчас говорит и думает улица” [27], не стараясь при этом, в отличие от Маяковского, ста~ь глашата­ем и ’’горланом” ее... (Кстати, сами ’’Письма к писателю" возникли, возможно, не без опосредованного влияния Розанова, утверждавшего, что в частных письмах больше жизненной правды, чем в литературе. — ’’Уединенное”, 325).

Преодолевая разрыв между ’’высшими” и ’’низшими” этажами культуры (в повести это соотносится с мозгом и наследственными рефлексами), Зощенко — в лице автора-героя произведения — при­знавал себя носителем и наследником трагического для культуры про­тиворечия, когда ’’поэты писали стишки о цветках и птичках, а на­ряду с этим ходили дикие, неграмотные и даже страшные люди” [28]. Противоречие, которое Бердяев, сам принадлежащий к серебряному веку русской культуры, определил как преобладание Эроса над Лого­сом. Говоря об ивановских ’’средах”, философ отмечал: ”На ’’башне” велись утонченные разговоры самой культурной элиты, а внизу бу­шевала революция”. И ’’единственное, что верно, так это существова­ние подпочвенной связи между дионисической революционной сти­хией эпохи и дионисическими течениями в литературе” [29].

Признавая свою индивидуальную сопричастность этому противо­речию, Зощенко, погружаясь в самоанализ, объективно становился и аналитиком культуры. Подчиняя ее рассудочному анализу, писатель восходил к разуму, к идее иерархичности бытия и, следовательно, к признанию его целесообразности.

’’Случай” — это самая древняя аристократия мира, ее возвратил я всем вещам, я избавил их от подчинения цели”, — говорит Зарату­стра у Ницше в главке, которая называется ’’Перед восходом солнца” [30]. Своей апологией ’’игры случая” немецкий философ обозначил не только разрыв с классической системой ценностей (от научных до религиозных), но и выразил ситуацию неустойчивости мира, пред­чувствия катастрофических потрясений, которые ожидают XX в., внес вклад в парадигму современного познания, отказавшегося от позити­вистской веры в поступательное развитие прогресса, разглядевшего универсальную взаимозависимость микро — и макропроцессов в при­роде и социуме, хрупкость равновесия в них. Но в контексте диониси­ческих порывов и плясов, которыми увлеклась культура, о.которой говорил Бердяев, ’’игра случая” обернулась целью без целесообразно­сти; пляшущий скиф (если вспомнить название одного из стихотворе ний Вяч.Иванова) двинулся из сферы эстетической в ’’реально-прак­тическую”. А это заставило ’’маленьких интеллигентов”, героев ’’Сентиментальных повестей”, остро пережить свою социальную не­нужность, вынудило, как Котофеева из ’’Страшной ночи”, задаться вопросом — не есть ли случайность вся его жизнь? — и затосковать о прочности, твердости, незыблемости миропорядка. Социальные ячей­ки были разрушены (что смутно понимает даже Назар Ильич Сине- брюхов), и человек оказался лишь частицей ’’броуновского движе­ния”... Один из персонажей рассказа 21-го г. ’’Война”, интеллигент Илья Ильич, определяет свою вовлеченность в тотальную цепь слу­чайностей замечательной формулой — ’’великое ’’все равно”.

Причины такого отчаяния — традиция верить в преображение жизни духом и отказ рассматривать человека в его многомерности (в т.ч. социальной). ’’Дух, а не тело — вот в чем наша забота, наша кра­сота”, говорит ’’знаменитый адвокат Н.” в одной из главок повести (594). А тело у адвоката чахлое, грудь чахоточная, а руки ’’худые и безжизненные”... Ницше (’’Возвращенная молодость”) при всей своей незаурядности, проявлял ’’такое варварское отношение к сво­ему телу и мозгу, что мы никак не можем признать ум Ницше ’’выс­шим проявлением человеческой возможности” (127). В этом контексте и Волосатое, ’’профессор и звездочет”, ’’мечтатель и фантазер” ”не любящий... пошлой действительности”, оказывался романтиком ниц­шеанского толка: ”он был в душе горячим революционером, пока не пришла революция. И он мечтал о равенстве и братстве, пока не на­ступило социальное переустройство” (33). Соотносимое с мечтатель- ством и фантазерством ’’социальное переустройство” обернулось столь неожиданной стороной в своей ’’голой правде”, что к ее анали­тическому снятию носители душа, алкавшие ’’первоначальной красо­ты”, оказались не готовы. И в действительности, которая характери­зовалась, по удачному выражению В.В.Виноградова, ’’нивелировкой культурных высот” [31J, разум обнаружил свою трагическую неуко- рененность. Он лишился общественных и социальных институтов для подобного укоренения.

И в годы, когда случилось очередное горе уму — нашествие фа­шистских варваров, Зощенко пишет в защиту разума и его прав. Пи­шет о достоинстве разумной личности, обязанной преодолеть свой страх перед иррациональными событиями века. С этой точки зрения, несправедливо утверждение, что в повести ’’биологическое, подсозна­тельное не просто заявило о своем праве на место в литературе, но потеснило социальное...” [32].

Напротив, именно социальные права разумной личности отстаи­вал писатель своею повестью, объективно придавая ей драматическую несвоевременность, неустойчивость равновесия между ’’императи­вом” (торжество разума) и наличным существованием (человеком в конкретно-социальной ситуации его жизни). Произвол карающей руки в судьбе писателя оказался сильнее. Связи, которые разрывал Зощенко, действительно, оказались сильнее. ’’Страшный мир” пере­вешивал на ’’коромысле познания” восход солнца...

М.Бахтин писал: ’’всякий действительно существенный шаг впе­ред сопровождается возвратом к началу”... [33]. И ’’начало” при этом становится для современности диалогически-напряженнь м, ценност­но-многомерным, Но в самом факте возвращения для нас пластов оте­чественной культуры не предощущается ли ’’восход солнца”? Ибо не дело, как сказано в повести Зощенко, чтобы ’’низшие силы одержива­ли верх” (691).

 

 

Категория: Литературные статьи | Добавил: fantast (25.07.2017)
Просмотров: 71 | Рейтинг: 0.0/0