Жан Франсуа Милле. Из автобиографии

[...] С первых дней моего пребывания в Париже меня преследовала мысль о старом музее. С утра я выходил из дома, намереваясь найти его. Но я не смел спросить дорогу, боясь, что надо мною будут смеяться, и шел наугад все время прямо вперед, в надежде, что он сам выйдет мне навстречу. Пока я искал его, я несколько раз заблудился...

 

Наконец, сам не зная как, я очутился на Пон-Неф и оттуда увидел великолепное здание (по описаниям, которые я слышал, я решил, что это Лувр).

 

Я тотчас же направился к нему и поднялся по большой лестнице, спеша и волнуясь, как человек, который наконец-то достиг заветной цели.

 

Я не ошибся в своих ожиданиях. Мне показалось, что я очутился в родной семье, знакомой стране, где все, что я видел, было воплощением моих мечтаний. Моим единственным занятием в течение целого месяца было изучение мастеров. Я их поглощал, я их наблю-дал, анализировал и непрестанно к ним возвращался. Примитивы привлекали меня своим выражением удивительной мягкости, святости и набожности. Великие итальянцы — своими знаниями и очарованием композиции. Когда я глядел на мучеников Мантеньи, мне казалось, что стрелы св. Себастьяна пронзают меня. Эти мастера — магнетизеры; они обладают необычайным могуществом; они ввергают вас в радости и печали, которые овладевают вашим телом. Но когда я увидел рисунок Микеланджело, изображающий человека в бессознательном состоянии, то при виде расслабленных мускулов, впадин и выпуклостей этого тела, обессиленного физическим страданием, я испытал целый ряд чувств: мне показалось, что я, как и он, измучен болью, я жалел его; у меня так же, как у него, болело все тело, болели все члены. Я понял, что тот, кто это создал, был способен воплотить в одной фигуре все зло и добро человека. Это сделал Микеланджело — этим все сказано. В Шербуре я видел посредственные гравюры с его произведений, но здесь я соприкоснулся с его сердцем; я услышал голос того, кем я был одержим всю свою жизнь.

 

Затем я увидел Люксембургский музей '. За исключением картин Делакруа, замечательных по движению, выдумке и богатству колорита, я ничего не нашел интересного. Всюду я видел только восковые фигуры, условные костюмы, отталкивающую пресность выдумки и отсутствие выразительности.

 

Там были выставлены Елизавета и Дети Эдуарда — Делароша2. Предполагалось, что я буду работать у Делароша; но эти картины не вызвали у меня желания поступить к нему в мастерскую. В его работах я видел только театральные эффекты без настоящих чувств и всюду напыщенные позы и мизансцены...

 

Мне кажется, чтобы создавать правильное и естественное искусство, надо избегать театральности.

 

Бывали дни, когда я так тяготился одиночеством, что меня охватывало желание уехать из Парижа и вернуться в свою деревню. Я никого не видел, не говорил ни с одной живой душой; я не смел ни у кого ни о чем спросить, так я боялся насмешек, а между тем никто на меня не обращал внимания. Я был неловок и так и остался неловким, и до сих пор я стесняюсь, если мне нужно подойти к незнакомому человеку или спросить самую простую вещь. Мне хотелось сделать в один день девяносто лье, как это сделал мой дядя Жюмелен, и сказать моей семье: «Я вернулся, с живописью покончено». Но Лувр завладел мною. Я опять шел туда и там утешался!

 

[...] Фра Апжелико повергал меня в экстаз, и когда я оставался вечером один в своей комнате, я ни о чем не мог думать, кроме как об этих мастерах, изображавших человека, охваченного такой верой, что он становился прекрасным, и изображавших его таким прекрасным, что он становился добрым.

 

Я писал картины в подражание Буше и Ватто, поэтому говорили, что я очень любил мастеров XVIII века. Но это неверно, мой вкус никогда не менялся. К Буше я даже чувствовал определенное отвращение. Я понимал, что он искусен, что он талантлив, но я не понимал его соблазнительных сюжетов и, глядя на его жалких женщин, не мог не думать, что все это очень убого. Буше писал женщин не обнаженных, а раздетых. Это был не роскошный показ наготы женщин Тициана, гордых своей красотой, готовых выставить ее на всеобщее обозрение, готовых предстать нагими, так они были уверены в своем могуществе. Тут нечего возразить. Это не целомудренно, но это сильно и великолепно в своей женской прелести, это искусство — и хорошее искусство. Но меня отталкивали жалкие дамочки Буше с их тоненькими ножками, онемевшими в туфельках на каблуках, с их стянутой корсетом талией, их никчемными руками, их обескровленной грудью. Глядя на Диану Буше, которую так часто копируют в музее, я представлял себе маркиз того времени, которых он писал, забавляясь этим и имея в виду не очень благовидные цели. Он сам раздевал их и ставил в позу в своей мастерской, превращенной в сад. Я вспоминал античную Диану — охотницу древних, такую прекрасную и возвышенную, с такими благородными формами. Буше был только соблазнителем. Ватто тоже не в моем вкусе. Он не порнографичен, как Буше, но его маленький театральный мирок вызывает у меня досаду. Я признаю очарование его палитры, свежую, тонкую выразительность и грусть этих театральных человечков, осужденных вечно смеяться. Но мне всегда казалось, что это марионетки и что всю маленькую труппу после спектакля опять уложат в коробку и они будут там оплакивать свою судьбу.

Категория: Искусство | Добавил: fantast (28.12.2018)
Просмотров: 14 | Рейтинг: 0.0/0