Жан Огюст Доминик Энгр. Письма

Жану Форестье. Флоренция, 5 октября 1806 г.

 

[...] Каждый день я совершаю паломничество в церковь дель Кармине, где есть капелла, которую можно назвать преддверием рая; она расписана художником Мазаччо, старым мастером Возрождения 8. [...]

 

Жану Форестье. Рим, 23 ноября 1806 г.

 

[...] Я не буду больше выставлять в Салоне, покуда там находятся подобные судьи. Это причиняет слишком большие страдания, особенно когда не видишь в лицо эту лающую орду наемников. Но, пожалуй, лучше, что меня там нет: я б наделал разные глупости, и ни Ваша дружба, ни Ваши добрые советы не могли б помешать этому; ведь негодяи без всякой помехи убивают меня самым подлым способом 9.

 

Да, в искусстве необходима реформа, и я очень хотел бы быть Этим революционером. Но — терпенье: я буду драться ногами и зубами и, быть может, в один прекрасный день это и произойдет. Я вкладываю в э™ все мое честолюбие... Наконец, мой дорогой г-н Форестье, верьте: я не закрываю глаза на свои недостатки и понимаю, чем мне еще нужно овладеть в этом боя{ественном искусстве. Я уверен, что не имею более сурового судьи своих произведений, чем я сам. Ибо чем больше я развиваюсь, тем яснее вижу и тем большим тираном себя самого становлюсь. Честолюбие меня пожирает, Вы это знаете, и я хочу все или ничего. Не правда ли, для человека столь больного духом, я очень смел. Это результат очень серьезных размышлений. Но иногда наступает момент, когда хочется все послать к черту. Я завидую тогда судьбе тех, кто не ведает ничего и мирно радуется жизни, и особенно тому, кто не выставляет в Салоне. Но это длится недолго, и с невиданной раньше силой меня снова охватывает лихорадка. [...]

 

Жану Форестье. Рим, 17 января 1807 г.

 

[...] Не могу скрыть, что у меня исчезает необходимое уважение к судьям, поскольку они столь несправедливы ко мне. Если так будет продолжаться, мои произведения никогда не будут нравиться; ибо у меня нет ни малейшего намерения свернуть с единственно правильного пути, который я себе наметил. Наоборот, я уверен в нем больше, чем когда-либо, и обуреваем только идеей совершенствоваться. Я непоколебим и неспособен к малейшей снисходительности по отношению к дурному вкусу, свойственному всем, даже лучшим среди других. Я устал от советов, которые мне дают. Я их больше не хочу, пусть они хранят их для себя, если считают их хорошими. Что до меня, то я считаюсь только с самим собой. Глупцы! они называют готичным то, чему свойствен подлинный характер. Разве это возможно, чтоб за один день я стал готичным: наверное, наталкивающее на сравнение соседство с их дряблой и вялой живописью привело в заблуждение даже наиболее разбирающихся, и они приняли в моих произведениях за готичное то, что на самом деле является строгим и благородным. Да, именно так я отзываюсь о своих работах. Сколько б я их ни припоминал, — не могу увидеть в них ничего готического; им только не достает законченности в том, что они называют готичным, чтоб стать совершенными. Готика в портрете м-м Ривьер, в портрете ее дочери. Я теряюсь и больше ничего не понимаю...

 

Но я заканчиваю, так как порчу себе кровь, когда Вам пишу. Хватит! Повторяю Вам, все это мне надоедает, утомляет, я боюсь, что буду всегда несчастен и сделаю такими всех, кто меня окружает, так как считаю, что родился под несчастной звездой. Начиная с моего сознательного возраста — одни неприятности; никогда я не знал полного счастья. В Париже, предоставленный самому себе, по моей ли вине или невольно, но я не умел найти правильный образ жизни; и вот Вы видите результаты — полное расстройство во всех моих делах. Крайняя чувствительность и ненасытная жажда славы меня терзают. То, что я испытываю в течение четырех месяцев, никак не может придать мне необходимое мужество, чтоб все это преодолеть [...]

 

Жилиберу. Флоренция, 29 августа 1822 г.

 

[...] Я надеюсь доказать (работая над «Обетом Людовика XIII»), что для живописи нет безразличных сюжетов; все дело в том, чтобы хорошо видеть и, самое главное, видеть верно [...]

Маркотту. 21 декабря 1834 г.

 

[...] Я не всегда повинен в том, что создан не таким, как все другие, и что не все могут меня оценить. Я не всегда могу сказать и объяснить то, что, быть может, является для меня самого подчас необъяснимым, в силу чего большая часть моих идей, моих непонятных ощущений — другие называют это фантазией — мучает меня почти непрерывно и ставит в постоянную оппозицию ко всему, что вокруг делается и говорится. [...]

 

Жилиберу. Париж, 1839 г.

 

[...] Самая многочисленная школа, которая только существовала после школы Давида, принесла мне очень мало дохода. Но зато неблагодарных — сколько угодно. Я вопию в пустыне: «Любите истину и красоту, которая из нее вытекает!» Глухие к моему призыву, они кощунствуют против истины, превозносят заблуждение, ложную веру и пользуются ею в своих целях. Распаленные яростью, они делают мне честь, причисляя меня к древним богам, святым, гранитный пьедестал которых они пытаются разрушить зубами и ногтями. Вавилон! Вавилон! — Искусство? в нем больше не нуждаются; спокойно обходятся и без него. Серьезное искусство? Еще менее того; его стыдятся, предают забвению! Что ж остается делать художнику в столь варварские времена (ибо мы находимся сейчас в совершенном варварстве), который еще верит в греков и римлян? Он должен отступить. Это самое я и делаю. Ни одного удара кистью для публики, у которой так мало склонности к благородному искусству.

 

Отступить? Но, скажут мне, за вас столько высоких умов, у вас такая почетная поддержка! Упорствуйте! —Разве вы хотите, чтоб я вечно упорствовал? Вы видите, скольким я жертвую; вы видите, что, отдавая все свое время искусству, я (несмотря на уважение, оказываемое мне некоторыми) не достиг ничего, никакой общественной свободы, на которую надеялся. После знаменитого провала «Симфо-риона» я испробовал все, чтобы позабыть это; я изгнал это произведение из Парижа, я отказался, покорившись обстоятельствам, от прекрасной работы, чтобы, подобно мудрому Пуссену, во всем достойному подражания, уехать из Парижа, оставив все почести, и пользоваться вдали, в Риме, если только это возможно для меня (ибо дьявол всегда преследует в этом мире), спокойной независимостью хотя бы в течение шести лет. Если же я вернусь сюда, то только для того, чтобы найти здесь свою могилу и вторично умереть в том счастливом забвении, к которому стремлюсь.

Ты видишь, мое решение принято бесповоротно уже со второго дня выставки, решение, которое, став бальзамом для моего сердца, позволило мне стойко и покорно переносить оскорбления врагов, среди которых первое место занимали коллеги и соперники...

 

Несмотря на все, я люблю свое искусство больше, чем когда бы то ни было. Еще сильней проникнутый великими и прекрасными идеями, я понимаю его лучше, чем когда бы то ни было, посредством искусства всегда и всех превосходящих греков. Я надеюсь, что смогу работать в Риме серьезно и разрабатывать сюжеты в моем вкусе, то есть почерпнутые в героической истории этого божественного и удивительного древнего народа. [...]

Татто. 17 декабря 1840 г.

 

[...] Как всегда, я принимаю во внимание Ваше мнение. Единственно, что я хочу сейчас отметить (не вдаваясь в вопросы, о которых буду говорить при встрече), это почти постоянную невозможность следовать в точности за моделью, учитывая трудность расположения и освещения с тем, чтоб перенести ее на холст. К тому же эта модель редко может дать все, что вы хотите создать. То, чего она дать не может, достигается только гениальностью или вкусом художника. Наконец, в этой картине много, если не все, написано по рисункам, в отсутствии живой модели (это только между нами), которая, как Вы знаете, и это также мое мнение, придает произведению трепет жизни. [...]

 

Шнетцу 13. Париж, 1841 г.

 

[...] Я влип с этими портретами, которые меня преследуют, как злые духи, хотя я и не могу пожаловаться на те, что выставил у себя... Но я хочу заниматься не ими, а исторической живописью, которая протягивает ко мне свои прекрасные руки для создания самых замечательных произведений. [...]

 

Жилиберу. Париж, октябрь 1841 г.

 

[...] С тех пор как я написал Бертена и де Моле 14, весь свет хочет иметь портреты моей работы. Вот уже шесть, от которых я отказался или, вернее, отлыниваю от них. Эх! не для того, чтоб писать портреты, я вернулся в Париж! Я должен расписать Дампьер и Парижскую палату. [...]

Категория: Искусство | Добавил: fantast (22.12.2018)
Просмотров: 628 | Рейтинг: 0.0/0